Графиня Гвиччиоли и Гамба вскоре последовали за ним; они одобрили выбор Мэри, которая сняла для Байрона дворец Ланфранка. Байрон заставил ждать себя около трех месяцев. Снова, как во время своей помолвки, он проявлял «все меньшую и меньшую поспешность». Ему не везло: каждый раз, как он привязывался к стране, городу, дому, какая-нибудь женщина отрывала от них. Он полюбил Равенну, народ уважал его, духовенство покровительствовало, потому что он расстилал свои ковры и ткани в дни процессий; работал с удовольствием, хорошо себя чувствовал. С недели на неделю он откладывал свой отъезд. Графиня Гвиччиоли обворожила Мэри Шелли, которая её жалела. «Графиня Гвиччиоли, — писал Шелли, — очень красивая, сентиментальная и невинная итальянка, которая пожертвовала громадным состоянием ради любви к Байрону и которой, если только знаю моего друга, и ее, и человеческую природу, не раз в будущем придется пожалеть о своей неосторожности».
А в это время Байрон во дворце Гвиччиоли работал над мистерией «Небо и земля». Сюжетом для неё послужила библейская легенда о падших ангелах, которые любили дочерей человеческих. Падшие ангелы, подобно Каину, были одной из самых давнишних тем его размышлений. Уже и мебель была отправлена в Пизу, оставались только стол и матрац. Посреди пыли и шума укладки он сочинял хоры Духов и песню Архангела. Наконец 29 октября ему пришлось уступить, покинуть дворец Гвиччиоли и ехать к той, которая когда-то была хозяйкой этого дворца.
По дороге из Равенны в Пизу он был потрясен и взволнован, встретившись в Болонье с другом своего детства, лордом Клэром. «Эта встреча уничтожила на мгновение все года, протекшие между сегодняшним днем и Харроу. Это было новое чувство для меня, необъяснимое, вроде как выход из гроба… Клэр был тоже очень взволнован — даже больше, чем я, ибо чувствовалось, даже в кончиках пальцев, биение его сердца, тогда как мой собственный пульс не давал подобных ощущений. Мы провели не более пяти минут вместе на большой дороге, но трудно вспомнить час из моей жизни, который мог бы перевесить эти пять минут».
Поистине, жизнь соткана из материи снов. Проплывают лица, которые наполняют дни, они внушают ревность, любовь, ярость. Они бледнеют. Кажется, что уже стерлись. Но возникают снова, внезапно живые, между двумя почтовыми каретами, на незнакомой дороге, пыльной и знойной.
По дороге он встретил и трупоподобного Роджерса. Они вместе бродили по флорентийским музеям, но Байрон не любил музеев, и его раздражало любопытство посетителей-англичан. Проезжая через Болонью, он повез Роджерса на кладбище Чертоза, где жил могильщик с красивой дочкой. «Этому человеку, — писал Байрон Хобхаузу, — очень хотелось оставить Роджерса в своей коллекции скелетов».
Шелли еще раз написал Байрону перед самым отъездом, прося привезти с собой Аллегру, которая теперь, оставаясь одна в Банья Кавалло, чувствовала себя так далеко от всех, кто её любил. Но Байрон приехал один. Впрочем, не совсем один. Потому что в клетке, подвешенной под экипажем, с ним ехало еще целое стадо гусей. При всех насмешках над Англией он все-таки был привержен в мелочах к старинным обычаям своей родины. Он любил, чтобы у него были маленькие хлебцы с крестом на святую пятницу и жареный гусь в день св. Михаила. Купил для этой цели гусыню и, боясь, чтобы она не оказалась слишком тощей, кормил сам целый месяц до праздника, но так привязался к ней, что когда пришел праздник, отказался от мысли её зажарить. Затем он не захотел её лишить семейных радостей и с тех пор путешествовал в обществе четырех гусей. Так, Шопенгауэр, ненавидевший людей, растрогался на ярмарке во Франкфурте, глядя на грустного орангутана.
XXXII.
КРУШЕНИЕ
Вы все грубо заблуждались относительно Шелли, который был вне всяких сравнений самым лучшим и самым неэгоистичным из людей. Я не знал никого, кто не был бы животным по сравнению с ним.