Предельным выражением иронического отношения писателя к рассудочности было создание образа Чикилева, "человека с подлецой", который каждый день писал и развешивал на стенах коммунальной квартиры "все новые постановления, претендовавшие порой на знание правил жизни", и мечтал о том, что больше всего было враждебно писателю: "Ведь вот, счастья мы все добиваемся! А того не додумались, чтоб всю человеческую породу на один образец пустить. Чтоб рожались люди одинакового роста, длины, весу и прочего! Чуть вверх полез такой, зашебаршил, тут ему крылышки и подрезать. И никакого бы горя, а все в одну дудку. Сломался - не жалко, помер - в забвенье его! И зверей [198] и всякое остальное тоже на один бы образчик!" Так пришедший из легенды о Калафате образ башни, оседающей в землю под давлением "еометрии", обретал новую форму, но смысл его оставался прежним.
И все-таки реальная художественно-философская концепция романа была сложнее. "Чистая" натура и "чистый" рационализм оказались не более как пронизывающими роман токами, взаимозависимыми плоскостями, "на скрещении" которых, выражаясь словами Леонова, и обнаруживался глубинный смысл этого произведения. Писатель сумел уйти от уже устоявшихся схем и тогда казавшихся априорными крайностей. Его позицию можно было сформулировать словами одного из его философствующих героев, мастера Пчхова: "...прогресс человека мчится, как граната в воздушном полете, и развитие идет по всем линиям, какие имеет в себе человек..."
Но при этом каждая из намеченных в романе линий была как бы изжита в нем, испробована, доведена до логического конца, вместив в себя и подтверждение и опровержение первоначально заданных постулатов.
Николка Заварихин и Митька Векшин - два конца оси этого романа антагонисты: таков объективный смысл противостояния этих фигур в романе. Так они ощущают друг друга с той первой встречи, когда увидел Николка Митькины глаза, в которых "светился ясный, холодный, осенний день", и когда почуял он: "...с таким нужно либо братски дружить, либо биться смертно". Да и Митька чувствовал: вдвоем нам с ним "тесно. Он выживает, значит, мне не быть".
Как все значительные образы романа, и Николка - символ, олицетворяющий тождество понятий "рационализм" - "холодный расчет". И близость его к миру, где главенствует "тишина нерубленных чащ", не оказалась духовным гарантом; более того - именно у него, выросшего в "настоящем" мире, оказались те "липкие" и длинные, мохнатые и кривые, скотские и тиранские" руки, что, по словам его отца, "страшнее всего". Автор в те годы, вероятно, был склонен преувеличивать социальную угрозу хищного, меркантильного расчета (что было продиктовано, очевидно, мироощущением нэповских лет). Но ему бесспорно удалось уловить реальность более значительного процесса - ни шумом, ни "излишним треском" не сопровождалось появление Ни[199]колки Заварихина, нового типа, на общественном горизонте: "...он молча пришел из тьмы страны и прилепился к яви".
Так же точно была в нем уловлена и, выражаясь словами Достоевского, бездуховность "буржуазности", ставшая в конце концов причиной гибели Николки.
Однако жизненная кривая Митьки Векшина, хоть и сопрягается она автором с "жизнью сердца", тоже оказывается трагической. "Надо мне вдоволь намахаться, говорит Митька мастеру Пчхову, его противнику в философском диалоге, который ведется постоянно на страницах романа. - Ведь не знаешь ты, что делается в середке моего сердца?" Но тот Митька, что хотел "вдоволь намахаться", остался в другом времени - в том, дороманном. Только со слов автора мы знаем, что был когда-то он лих и бесстрашен. Теперь же мы видим только "пепел векшинский, скрепленный неоднократными обручами воли". Кризис, что разломал эту жизнь надвое, остался где-то там, позади, совпадая для читателя с тем, как мстил Митька за своего коня Сулима. "Любя весь мир любовью плуга, режущего покорную мякоть земли, Векшин, - записывает Фирсов, - только Сулима дарил любовью нежной, почти женственной". Жестоко изрубив пленного офицера, убившего Сулима, еще бешеней носился Митька со своим полком по фронту, но вскоре впал "во вредную задумчивость" и запил. Было ли то хаотичное клубление "первобытного вещества"? Было ли это тем, что сам Митька поначалу объяснял ссылкой на "национальный" характер революции - "взбурлила русская кровь перед небывалым своим цветением"? Или, на что намекает автор, навеки его смертельно ранила мысль, брошенная когда-то случайным знакомым: "мир окутан злом", и, "стиснутая насилием, отмирает у человека душа"?