— Очень рад это слышать, — отозвался граф, — и в таком случае хотел бы кое-что предложить.
Аннибали, первый граф-покровитель Тристано импозантностью не отличался, будучи мал ростом, пучеглаз и так кривоног, словно бы ездить на муле начал раньше, чем ходить. Тем не менее, как ни поразительно, этот благоухающий жасмином и задрапированный в шелка лягушонок был, если верить слухам, известным сердцеедом, не встречавшим отказа у дам. У всех, кроме одной-единственной, а именно Катерины-Сперанцы, на которой — вероятно, именно по причине ее упорной неблагосклонности — мечтал жениться.
Через две недели граф пригласил Тристано к себе на виллу, чтобы в конце вечера спеть на ridotto[44] для упрямицы не только знаменитую ныне бурную арию из «Oeneus», но и сентиментальную песенку собственного, графа Аннибали, сочинения. Вещица была из рук вон плоха, сравнение с нею вполне бы выдержали даже одиннадцать опер синьора Пьоцци. Тристано было заплачено за его труды 30 скуди. В качестве возмещения Аннибали надеялся завоевать любовь Катерины-Сперанцы. Но она и не думала сдаваться — во всяком случае, графу; Тристано — это другой разговор. Без меры очарованная этим неказистым мальчишкой с красивым голосом, она приглашала его в виллу своего отца на Искье, преподносила ему черепаховые табакерки, одеколон в золотых флаконах, павлина из Японии…
Предвестие того, чему назначено было случиться. Он был уволен со службы у графа, но быстро нашел иных покровителей. В других дамах и господах, желавших пожертвовать малую толику своего богатства в обмен на удовольствие слушать голос Тристано в темном театральном зале или в большом домашнем зале с хорами, недостатка не было. Разумеется, в первые годы большая часть заработанного возвращалась в conservatorio. В результате синьор Пьоцци смог забросить свой огород и даже задумал расширить conservatorio и перенести его в более удобное место, под сень Кастель-дель-Ово, но, к несчастью, не дождавшись осуществления своих планов, умер: однажды утром его нашли на полу капеллы со свернутой шеей; руки были вытянуты так, словно бы он пытался кого-то оттолкнуть, глаза вылезли из орбит. Застывший, иссиня-белый, с открытыми глазами, он походил на статую. Тристано к тому времени уже выполнил свои обязательства перед маэстро и жил в Венеции.
Но синьор Пьоцци — быть может, он известен вам как Гаспаро Пьоцци? нет? — продолжал жить, обретя бессмертие в своих творениях, то есть в своих операх, которых в тот день, когда горничная нашла его лежащим навзничь на холодных каменных плитах, насчитывалось семнадцать штук. «Penelope»[45], «Fulvia vendicata»[46], «Dido e Aeneas»[47], «II trionfo di Lucina»[48], «Ifigenia abbandonata[49], «La forza d 'amor[50] — может, вы о них слышали? Нет? Стало быть, не такое уж и бессмертие. Но конечно же, вы слышали о «Philomela»[51], которая считается его magnum opus[52]? Нет? Ну ладно. Может, в них и нет особых достоинств — это скорее сборник упражнений для виртуозов; их художественная целостность принесена в жертву запросам публики. Мелодии неоригинальны, стиль сух и монотонен, либретто отвратительны — это верно. Однако именно благодаря этим ариям, с их бравурным стилем, приобрел Тристано свою известность.
Но если Тристано снискал такую славу, исполняя действительно не столь уж выдающиеся творения Гаспаро Пьоцци, какой успех ждал его, когда он обратился к подлинным мастерам — Скарлатти, Бонончини, Генделю? Все писали для него — да, они тоже добивались его внимания, как и прочие. В их руках Тристано мог — нет, должен был — сделаться величайшим сопрано в истории оперы. Фаринелли и Сенезино в сравнении с ним были крикливыми чайками. Николини и Порпорино? Пара визгливых поросят! Фаустина, Куццони — гоготали как гусыни! А Пьоццино? Ага. Отчасти именно Пьоццино, вместе с графом Провенцале в Венеции и затем лордом У*** в Лондоне…
— Но я снова забегаю вперед, — сказала леди Боклер, — и, вы уж меня простите, мистер Котли, вид у вас в самом деле неважный.
Не сомневаюсь, что она была права, однако в болезненном оттенке моей физиономии был виноват не сливовый соус и даже не пивные излишества под тосты за короля. Причина моего внезапного недомогания заключалась, скорее, в некоей детали обстановки, бросившейся мне в глаза непосредственно перед тем, как леди Боклер прервала свою историю. Почему я не заметил эту деталь — а вернее, детали — ранее в тот же вечер, объяснить затруднительно; они размещались прямо у меня перед глазами, на верхушке буфета, где прежде стоял гравированный портрет: треуголка, украшенная золотым point d'Espagne, и пара лайковых перчаток, сверкавших при свете свечи как полированные кости.
Глава 16
— Ну же, Котли, давайте — мой рабочий халат, краски. Живо, любезнейший, живо! Не спите на ходу: у нас еще полно работы!