— Печально это слышать.
Так интересовали леди Боклер подробности, касавшиеся моего здоровья, так заботил мой новый парик (купленный утром в кредит у мистера Шарпа и весьма неловко сидевший на моей больной голове), что я задался вопросом, не прознала ли она о моих позорных похождениях у Панкрасского источника. Быть может, по всему городу ходят обо мне слухи? Быть может, ее просветил кто-нибудь из знакомых или — не дай Бог! — она сама там присутствовала. При этой мысли я вспыхнул, однако румянец был истолкован как признак бодрости и убедил, по всей видимости, миледи, что я не так уж плох. Вновь приняв условленную позу, она продолжила свой рассказ.
— На чем я остановилась? Ах да. Когда прошло первое представление Тристано, а также выступления в Королевской капелле и в Театро делле Даме, никто уже не сомневался, что он оправдал надежды…
Глава 15
И все же синьор Пьоцци долго — едва ли не чересчур долго — выжидал, ибо боялся, как бы не повторилась история с Кончетто. Но теперь… все было предельно ясно.
Да, все было ясно с вхождением Тристано в разряд Черных Накидок,
И вот дождливым утром на исходе Страстной недели мальчика привезли в небольшой городок в Папской области, вблизи пограничной полосы. На этот раз он передвигался не в карете с монограммой синьора Пьоцци, с недавних пор доставлявшей его в Театро-Сан-Бартоломео, в Королевскую капеллу или куда он еще пожелает, а почтовой коляской, и останавливался в заштатных гостиницах и на почтовых станциях, где от вшей и грязи его спасали только прихваченные с собой, по совету опытных людей, постельное белье и столовые приборы. Его немало удивило неожиданное проявление скупердяйства со стороны маэстро, а равно и наказ не рядиться в яркие накидки и штаны и не вытаскивать на свет божий треуголки с перьями и часы на цепочках — щедрые дары прекрасных дам из верхних театральных лож. Он объяснил бы эти предписания тем, что маэстро опасается разбойников, если б их не сопровождала еще одна, совсем уже странная, директива: наносить на лицо пудру и грим и облачаться, как юная девица, в юбки, мантуанское платье и кружевные накидки.
Было постановлено, что ему надлежит прикидываться в пути новобрачной супругой Гаэтано (его единственного сопроводителя в этой поездке); юный поэт, либреттист последних опер синьора Пьоцци, исполнял одновременно — с не столь очевидным успехом — обязанности повара в
Тем не менее, как все мужчины, он очень скоро поставил юную жену на место. Однажды вечером он запретил Тристано ужинать за табльдотом: новобрачной следовало сидеть в комнате, отведенной для нее и супруга, подальше от любопытных глаз конюхов, погонщиков мулов, форейторов, горничных и усталых пассажиров, путешествовавших дилижансом. Все, что касалось их поездки, решал также Гаэтано. В своей одежде он прятал оба паспорта и кожаный кошелек: первые то и дело приходилось показывать, а из второго выуживать содержимое — сольди, скуди, лиры, карлини, дукаты, следуя через бесконечный ряд таможен, мостов, паромов и шлагбаумов, где непременно взимались сборы за въезд в другое государство или на другой берег реки, которую они уже пересекали два часа назад за ту же плату. Причем траты оказывались непредвиденно высокими. Большинство таможенных служащих объясняли, что совесть не позволяет им брать за отказ от осмотра кареты меньше чем, скажем, пять сольди. Особо чувствительной моралью отличался страж на въезде в Папскую область: ничтоже сумняшеся, он затребовал с путешественников за вольную ни много ни мало десять сольди и римскую крону вдобавок. Гаэтано никогда не отказывался от этой целебной для совести таможенников процедуры и, развязав кошелек, совал в протянутые руки затребованную сумму, сколь бы несообразной она ни была. Тристано терялся в догадках по поводу его сговорчивости: в карете не было никаких ценностей, кроме постельного белья и небольшого количества столового серебра.
— Да не п-посуду я прячу, а т-тебя, — буркнул наконец Гаэтано. Этот ответ Тристано не удовлетворил, но угрюмый поэт отказался объясниться подробнее.