Остаток времени до отъезда я провел, собирая воедино и приводя в порядок на будущее все летние и осенние впечатления, смутно теснившиеся у меня в памяти. Я словно компоновал их в картину, отбирая все лучшее и самое долговечное. Если не считать последнего облачка, то при воспоминании о недавних днях, уже отступавших в прошлое, казалось, что при всех бесчисленных горестях ни малейшая тень не омрачала их более. Все то же безмятежное и самозабвенное обожание освещало их негаснущим светом.
Как-то раз, когда я бродил но извилистым аллеям парка, занятый своими воспоминаниями, меня увидела Мадлен. За нею шла Жюли с огромной охапкой хризантем в руках – она нарезала их для ваз в гостиной. Нас разделяла негустая купа лавровых деревьев.
– Вы сочиняете сонет? – сказала Мадлен, разглядев меня между деревьями и окликнув.
– Сонет? – повторил я. – Но почему? Разве я способен сочинять стихи?
– О еще бы; – отвечала она, засмеявшись коротким смешком, который прозвенел среди гулких стволов трелью малиновки.
Я повернул назад и последовал за нею по боковой дорожке, все так же отделенный от своей собеседницы стволами деревьев.
– Оливье – болтун! – крикнул я.
– Вовсе он не болтун, – отвечала Мадлен. – Он правильно сделал, что сказал мне, не то подумала бы, будто вы томитесь безнадежной страстью, а теперь я знаю, что вас занимает – рифмы, – закончила она, особенно выделив последнее слово, прозвучавшее издали веселым вызовом.
День отъезда приближался, а я все никак не мог свыкнуться с этим. Париж пугал меня более, чем когда-либо. Мадлен должна была приехать туда. Я буду видеться с нею, но какой ценой? При постоянном общении с нею мне не грозила опасность поддаться малодушию или по крайней мере пасть так низко, как это случилось до отъезда; но, избежав одной опасности, я подвергался такому множеству других! Эти два месяца мы жили особенной жизнью, беспечной и свободной, чуждой шума и возвышенной, насыщенной столь непрерывными и столь разнообразными впечатлениями, исполненной воспоминаний и страстей; она была воспроизведением моих давних привычек, возвращением к истокам, но при этом ее обновляли ощущения другого возраста – короче, то были два месяца сновидений, и, весь в их власти, я более чем когда-либо забывал о действительности и боялся перемен. Четыре года назад я покидал Осиновую Рощу в первый раз; вы помните, быть может, какой муки мне это стоило. И все, что перечувствовал я, когда впервые прощался с тем, что любил, оживало снова и в том же самом месте, в ту же пору года, что тогда, при почти полном сходстве внешних условий; но теперь к прежним чувствам прибавлялись новые, и от этого мне было больно совсем особой болью.
Я предложил в день перед отъездом отправиться на прогулку; никто не возражал. То была последняя наша прогулка, и хотя будущее было мне темно, я предчувствовал, сам не знаю почему, что дороги моего селения никогда более не увидят всех нас вместе. Погода сулила дождь, а потому, как говорила Мадлен, закаленная провинциальным воспитанием, день как нельзя более подходил для прощальных визитов. Листья опадали, а те, что еще держались, уныло свисали с мертвой наготы ветвей порыжелыми клочьями. На равнине, пустой и хмурой, не видно было ни единой соломинки, которая напоминала бы о лете и осени, ни единой свежей травинки, которая обещала бы возврат плодоносных дней. Несколько плугов еще виднелось на полях в отдалении и от нас, и друг от друга; запряженные парою рыжих волов, они тащились медленно, словно увязая в рыхлой земле. Несмотря на расстояние, до пас доносились голоса пахарей, погонявших упряжку. Эти звуки, заунывные, исконно здешние, длились бесконечно в полнейшем безветрии серого дня. Время от времени мелкий теплый дождь опускался сверху невесомой кисейной завесой. Издали уже доносился шум моря. Мы вышли на берег. Низины были под водой; прилив почти полностью залил садик при маяке и мирно лизал подножие башни, покоившееся на крохотном острове.
Мадлен легко ступала по размокшей дороге. Каждый ее шаг выдавливал на рыхлой почве отпечаток узкого башмака с высоким каблуком. Я смотрел на этот хрупкий след, шел туда, куда он вел, – ведь было так легко отличить его от наших мужских следов. Я прикидывал, сколько времени он продержится. Мне хотелось, чтобы он остался вечным свидетельством того, что здесь была Мадлен, хотелось, чтоб он сохранился до той поры, бог весть сколь отдаленной, когда я вернусь сюда без нее; потом я думал, что он сотрется под ногой первого же прохожего, что его смоет и самый слабый дождь, и я останавливался, чтобы снова высмотреть на извилинах тропинки эту странной формы вмятину, которую та, кого я любил больше всего в жизни, оставила на земле, где я родился.
Когда мы подходили к Вильнёву, я показал на видневшуюся вдали белесую дорогу, которая выходит из селения и расстилается по прямой до самого горизонта.