Канула внезапно, и я пропал вместе с ней, как не было.
Был звонок из конторы, где она до того отработала свой испытательный месяц. Сказали, что срочно ждут ее на постоянку. Катя обрадовалась – как-то таинственно обрадовалась: сложила пальцы крестиком, подошла к окну и долго там стояла. Я окликнул ее. Не отвечая, метнулась в прихожую, оделась – и пропала допоздна.
Через день, наспех собравшись, она уехала в какую-то подмосковную командировку.
Я был на ее факультете, объездил подруг и написал отцу в экспедицию. Я пытался свести концы, но тщетно. Прошло два месяца. Отец наконец отвечал, что недавно она ему писала: все хорошо и даже слишком, наконец теперь при деле, работа безумно интересная, творчества много, пока часто приходится разъезжать, но скоро все это прекратится, работа станет оседлой.
Затем через неделю раздался нервный междугородный звонок. Она узнала, что я стал будоражить отца, и хотела предупредить. Она сообщила, что все в порядке и что искать ее нет смысла. В разговор развязно встряла телефонистка и напомнила, что заказаны три минуты и что пора бы закругляться.
Тогда, положив трубку, я испытал облегчение. До меня еще не дошел полный смысл услышанного. И я не мог представить – что мне будет стоить его забыть.
На следующий день взял отпуск за свой счет и уехал на месяц в Питер. Там написал ей то самое письмо и отослал на адрес отца. Уж не знаю, как оно к ней попало.
Вернувшись, я собрал все вещи моей Августы, вывез на Лосиный остров и устроил на поляне всесожженье.
Глава 3
ПРИБЫТИЕ
Разговаривать с ним мне не хочется. Я сижу у окна и смотрю, что там. В окне движение тасует: дома, мосты, платформы; повторяет: волны телеграфных проводов, столбы, деревья. Под стук колес в поезде думается размеренней, если думается вообще. Я просто смотрю в окно.
Ничего нет слепей окна. Чем оно просторней – движение раскатывает его по ландшафту, – тем более близоруко. Если рассматривать крайний случай, окоем – самый интроспективный объект созерцания на свете…
Входит нищий с сиплым баяном. Мучительно ковыляя в проходе, засаживает в воздух попурри: из протертых мехов повеял, оглушая, ветерок. Полегчало, когда он перестает на секунду, чтобы сбросить в карман протянутую мелочь.
На очередной остановке народу в вагоне по таинственному закону то прибывает, то убывает. Впрочем, чем дальше, тем пустее.
Раз десять туда-сюда прошла та же тетка с пирожками, беспрестанно вопя: «гор-ря-ячие, с пылу-жар-ру, с капустой, картошкой, яйцом…»
Каждый раз обстоятельно извиняясь за беспокойство, по вагонам носят и дают пощупать всякую всячину: нитки и каминные спички, огнеупорные скатерти и кипятильники, батарейки и изоленту, цветные карандаши и тетрадки, слоников и пони, веники и метелки, терки и специи, сервизы и журналы, газеты и ежедневники, детективы и песенники, удлинители и елочные игрушки, пиво и еще черт знает что. Хотя чего там щупать пиво, пиво пить надо. А они щупают – будто проверяют, холодное ли. Это зимой-то.
Мы выходим на станции «Лесная». Горбун извещает: «Пора», – и, схватив с полки рюкзак, следом вываливаюсь я – сначала в тамбур и далее в мертвую зиму.
Небо – небеленый низкий потолок. Снег бледный, как небо.
Галки бьются во взорванной клетке голых ветвей. Вороны, кружа и спадая с соседних деревьев, переругиваются с ними. Кажется, галдеж и карканье и порождают зрение.
На разъездных путях рассыпан жмых, валяется продранный мешок, и распластан у стрелки дохлый черный пудель.
Я дико думаю: откуда здесь пудель?
Люди, сошедшие с поезда, тянутся струйкой в никуда – по тропинке, спускающейся за станционной кассой. Иссякают.
Горбун оглядывается вокруг, потягивая длинным носом, будто вынюхивая направленье.
И все-таки прибыли.
Ну уж, прибыли так прибыли. Кругом сумасшедший дом, и жители его себя сами лечат.
Кабы знать, что такое здесь станет, я бы отстреливался – но ни шагу.
Описываю. Проходим мы с горбуном по лесополосе и оказываемся на дороге. Голосуем. Машин почти нет: вдалеке лес, посреди поля обрушенный коровник стоит вразвалку, трубы, шпалы, балки какие-то штабелями, поодаль деревня – три дома, у одного только забор, зачем вообще нужна здесь дорога – тайна. Но горбун ручку, как пионер салютующий, кверху задрал и стоит так, не шелохнется. Я жду. Холодает. А карлик все стоит стоймя – голосует в неизвестное. С ноги на ногу переминаюсь, сигарету прячу в кулак, чтоб согреться.
Останавливается «зилок». Шоферюга высовывает морду, длинно харкает в сугроб и мутно пялится. Горбун руку не опускает, стоит, неподвижно глядя в поле. Морда что-то бормочет, зыркает на меня – и укатывает.
Я подхожу к горбуну, трогаю его за плечо: чего, мол, стоишь-то.
Тот ноль внимания, торчит, как столбик, в столбняке, и точка.