В помещении совсем уже стемнело, приходилось двигаться ощупью, и завхоз Петр Дмитриевич время от времени включал электрический фонарик. Тетя Лукерья, звеня ключами, как связкой колокольчиков, отпирала двери, и Самосуд заглядывал поочередно в классы, где все еще пахло вымытыми полами и раскрошенным сухим мелом. Немного дольше он постоял в учительской, в опустевших комнатах библиотеки, физического кабинета, музея гражданской войны (книги, приборы, экспонаты были в начале осени снесены в подвал, а самые ценные зарыты в саду под яблонями); постоял он и в «живом уголке». Животных, которых можно было выпустить на волю, он здесь уже не нашел: только блеснули из угла красные глаза старой черепахи, не пожелавшей покинуть свое гнездо, да в электрическом свете вспыхнул стеклянный зеленоватый куб аквариума с разноцветными рыбками. Разбуженные светом, они все стеснились, толкаясь в туманном луче, подобные трепещущему букету.
— Гляньте-ка, тетка Лукерья! Рыбки-то, рыбки!.. А на уху не сгодятся — навара не ждите, — невесть с чего проговорил Петр Дмитриевич.
Старуха брезгливо сжала морщинистые губы… Одинокая, лет под шестьдесят пять, капризная, вступавшая в пререкания с самим Сергеем Алексеевичем, она на сделанное ей в свое время предложение эвакуироваться заявила, что другие «как им совесть скажет», а она останется стеречь добро и, пусть «сам сатана приходит, не тронется с места, раз уж мужики так ослабли». Говорили, что в молодости тетка Лукерья — ныне вся ссохшаяся, как прошлогоднее яблочко на печи, — была хороша собой, кружила мужикам головы, наделала много грехов. И на всю жизнь, видно, она усвоила эту пренебрежительную манеру красивой женщины. Но среди доверенных людей Сергея Алексеевича тетке Лукерье принадлежало одно из важных мест — она оставалась в Спасском его глазами и ушами.
— Агрономша давеча приходила, — сказала она недовольным тоном. — Вас не застала, Сергей Алексеевич! За сына, за Женьку просить вас хотела. Сказывала — нервные припадки у него, а до призыва ему еще год цельный… Хочет его в Москву к сестре откомандировать.
Самосуд промолчал — он и сам особенно боялся за этого хрупкого духом мальчика. Но нельзя же было отказывать одному Жене Серебрянникову в том, чего он так упорно, вместе с товарищами, добивался.
Петр Дмитриевич погасил фонарик, экономя батарейку, и сразу исчезли комната, стены, очертания аквариума. В полной темноте не пропали одни фосфоресцирующие рыбки: нежно светясь красноватым, зеленым, золотым светом, они словно бы повисли в воздухе, шевеля полупрозрачными плавниками.
— Сейчас агрономша опять пришла, — тем же тоном продолжала тетка Лукерья, — сидит у меня, слезы точит… А и правда, какой из ейного Женьки боец — бесполезная жертва, и только.
— Передайте, пожалуйста: я прошу ее зайти ко мне, — сказал Самосуд.
«Да я бы их всех сию же минуту распустил… — подумал он. — Но разве я вправе?»
Кончив обход, они остановились перед дверью в его квартиру. Откуда-то с дороги донесся одинокий выстрел и засигналило несколько машин. Там, должно быть, образовалась пробка — к ночи движение на шоссе усилилось, отступали бесконечные армейские тылы. Самосуд усталым голосом попросил Петра Дмитриевича еще раз посмотреть, все ли готово к выступлению: в десять ребята должны были собраться в школе.
— Есть! — ответил Петр Дмитриевич по-военному и козырнул.
Сам он был уже вполне готов к походу и соответственно одет: на голове — лисья шапка, на плечах — сермяжный зипун, опоясанный солдатским ремнем, на ногах болотные, высокие сапоги, — он уходил вместе со всеми (свою семью он заблаговременно услал в какой-то дальний хутор). И странная вещь: этот тихий, весь ушедший в свои маленькие хлопоты человек — в прошлом заведующий складом МТС, потом много лет школьный завхоз, начальник над метлами и печами, — просто преобразился, став в отряде Самосуда помощником командира по хозяйственной части, а говоря военным языком, — по тылу. Однажды он уже удивил всю школу, приняв участие в состязании поэтов. Но это говорило лишь о его более богатой, чем думали, внутренней жизни. И только теперь он добрался, видимо, до настоящего своего дела. У безгласного Петра Дмитриевича появился голос, раздававшийся повсюду, — у него намного прибавилось забот, но, кажется, самая их важность возвысила его в собственных глазах, оживила — он везде поспевал и научился требовать и настаивать.
— Ну, кажется, все… — сказал Сергей Алексеевич. — Когда там соберутся, пришлите за мной.
— Слушаю, товарищ командир! Разрешите идти? — по-военному выговорил Петр Дмитриевич эту уставную фразу.
К себе в квартиру Самосуд вошел совсем уже отуманенный усталостью. Он опустил на окнах шторы, засветил керосиновую лампу на столе и прикрутил фитиль, чтобы лампа не коптила. Проделав все с механической отчетливостью, он сел к столу и бессознательно уставился на венчик пламени за стеклом.