Не приходится удивляться, что слова ни о чем не подозревавшего Лофтуса повергли отца Роуча в беспокойство; он горько раскаялся в своем намерении подшутить над простодушным юношей. Но отступать было некуда. Все смолкли, а Дэн Лофтус запел. Его голос напоминал тоненькую, беспокойно вибрирующую свирель. Певец откинулся на спинку стула и закатил глаза, так что виднелись только белки; скрюченными пальцами одной руки он отбивал на столе ритм, и полилась песня, каждый куплет которой исполнитель с большим тщанием единообразно изукрасил двумя-тремя короткими трелями и руладами. Мелодия, как я догадываюсь, была взята из одного старинного псалма.
Тут у иных офицеров – участников застолья вырвались диковинные, не поддающиеся описанию сдавленные возгласы; одни промычали что-то невнятное, другие зашмыгали носом; генерал Чэттесуорт, который мрачно сверлил взглядом свою десертную тарелку, отрывисто призвал: «К порядку, джентльмены». Голос его прозвучал сурово, но при этом как-то неровно. Лорд Каслмэллард оперся на локоть и с сонным видом созерцал певца в упор. Замешательство в рядах офицеров не было им замечено, и пение продолжалось. Две последние строки каждого куплета повторялись, как в псалме, дважды; этим воспользовались изнывающие слушатели, чье веселье безудержно рвалось наружу. К рефрену присоединился хор, и его ликующий рев, звучание которого все нарастало, составил причудливый контраст высокому дрожащему голосу солиста.
– Замечательная песня, – шепнул доктор Уолсингем на ухо лорду Каслмэлларду. – Я знаю эти стихи, их сочинил во времена Якова Первого Хауэлл – большой искусник и набожный христианин.
– Вот как! Благодарю за пояснения, сэр! – отозвался его светлость.
Успех исполнителя превзошел все ожидания: хохот был оглушителен, аплодисменты – подобны грому. Оставался серьезным Паддок: приведенный поэтом перечень блюд поверг его в глубокую задумчивость. Доктор Уолсингем не мог не одобрить заключенной в песне морали. Он слушал сосредоточенно, а в наиболее поучительных местах покачивал в такт головой, размахивая ладонью, и бормотал: «Так-так, воистину так… прекрасно, сэр».
Один лишь отец Роуч был далек от того, чтобы упиваться происходящим. Он сидел, уныло уперев в грудь свой двойной подбородок и плотно поджав губы. Лицо честного священнослужителя омрачилось и налилось кровью, глазки со злобной раздражительностью бегали по сторонам, ибо он подозревал, что стал предметом всеобщего глумления и насмешек. Когда же заключительный рефрен хора перешел в апофеоз смеха, отец Роуч сделал нелепую попытку к нему присоединиться. Это напоминало пороховую вспышку, поглощенную темнотой; хмурая гримаса, подобно опускной решетке, скрыла улыбку; Роуч откашлялся, с необычайно церемонным поклоном уставил на простофилю Лофтуса недобрый взгляд, выпрямился, расправил плечи и произнес:
– Мне неизвестно в точности, что это за «нелепый испанский», – (достойный клирик совсем недавно привез тайком из Саламанки духовное облачение дивной красоты), – а также что это за особа с мушками… мушками любострастия, если не ошибаюсь.
Домоправительница отца Роуча, к несчастью, как раз носила мушки; необходимо, впрочем, добавить, что она была особой безусловно добродетельной и к тому же далеко не молодой.
– Остается лишь предположить, судя по очевидному веселью наших общих друзей, что шутка эта в любом случае остроумна и ни в коей мере не обидна.