– Из нас двоих я выше, – с важностью произнес Паддок, который наводил в свое время справки и теперь утверждал (надеюсь, не кривя при этом душой), что перерос Росция на дюйм. – Все это, однако, воздушные замки; если же говорить серьезно, то очень мне хочется – ну просто втемяшилось – сыграть две роли: Ричарда Третьего и Тамерлана.
– Не эту ли роль вы так расписывали, когда мы беседовали еще до обеда?
– Нет, речь шла о судье Гриди, – поправил Деврё.
– Он еще, сдается, придушил свою жену.
– Вогнал ей в глотку пудинг, – вновь вмешался Деврё.
– Нет. Задушил… ну, этим самым… ну же… а потом закололся.
– Шпиговальной иглой – так и написано, черным по белому, а пьеса итальянская.
– Ничего подобного, я говорю об английской пьесе – черт возьми, Паддок, вы-то знаете, – он еще черномазый.
– Ну ладно, английская или итальянская, трагедия или комедия, – сказал Деврё, заметив, что огорчает симпатягу Паддока, наделяя Отелло кухонными атрибутами, – рассказ о ней, я вижу, доставил вам удовольствие. Что до меня, сэр, то есть роли, в которых я предпочту Паддока любому другому актеру. – Если Деврё имел в виду комические роли, то он был прав.
Бедняга Паддок захохотал, пытаясь скрыть свое удовольствие под маской иронии. Следует упомянуть, что он втайне восхищался капитаном Деврё.
Разговор о театре шел своим чередом. Паддок пыжился и шепелявил без удержу; О’Флаэрти, искренне желая сказать приятное, то и дело, по причине своего невежества, попадал пальцем в небо; Деврё потягивал кларет и от случая к случаю непринужденно ронял острое словцо.
– Вы видели, Деврё, как миссис Сиббер играла Монимию в «Сироте». Вовек не забуду ее лицо в сцене развязки.
За столом к тому времени стало уже шумно и прежний чинный порядок несколько нарушился. Паддок, чтобы дать Деврё и О’Флаэрти представление об игре миссис Сиббер, соскользнул со стула, изобразил на лице горестную гримасу и пронзительным фальцетом продекламировал:
К сведению читателя, Монимия под конец монолога падает мертвой. Декламация была еще далека от завершения, и лучшим качествам миссис Сиббер предстояло еще выявиться во всей красе, но тут, на строке
лейтенант попытался плавной поступью дамы в кринолине сделать несколько шагов назад, зацепился каблуком о ковер и, чтобы восстановить равновесие, изобразил ногами что-то похожее на флик-фляк, однако это не помогло; падение «сироты», а заодно ложек и тарелок, произвело такой грохот, что застольная беседа разом прервалась.
Лорд Каслмэллард, всхрапнув, пробудился со словами:
– Так вот, джентльмены!
– Это всего лишь бедняжка Монимия, генерал, – с поклоном грустно пояснил Деврё в ответ на изумленный и гневный взгляд своего доблестного командира.
– Да? – повеселел при этом лорд Каслмэллард, и его тусклые глаза забегали в поисках дамы, которая, как он предположил, присоединилась к компании во время его краткого забытья (его светлость был почитателем прекрасного пола).
– Я ничего не имею против декламации, но только если она развлекает собравшихся, – недовольно буркнул генерал. Под его укоризненным взором «толстушка Монимия», поправляя прическу и складки жабо, неловко пробралась обратно на свое место.
– Сдается мне, дорогой мой лейтенант Паддок, не будет большой беды, – раздраженно вставил отец Роуч, напуганный внезапным шумом, – если в следующий раз ваша кончина не будет сопровождаться таким неистовством.
Паддок начал извиняться.
– Ничего, ничего, – смягчился генерал, – давайте-ка наполним стаканы. Ваша светлость, кларет, по общему мнению, превосходен.
– Отменное вино, – согласился его светлость.
– А что, если нам, ваша светлость, попросить кого-нибудь из джентльменов спеть? Среди них имеются большие искусники. Ну как, джентльмены, согласится кто-нибудь почтить собрание?
– Мне очень нахваливали пение мистера Лофтуса, – сказал капитан Клафф и подмигнул отцу Роучу.
– Как же, как же. – Роуч тут же подхватил шутку (старую как мир, но по-прежнему пользующуюся успехом). – Мистер Лофтус поет, клянусь, я сам слышал!
По виду мистера Лофтуса трудно было предположить, что этот робкий, наивный чудак способен спеть хотя бы ноту. Он широко открытыми глазами обвел помещение и залился краской; присутствующие уже громко чокались и подбадривали несмелого певца.
Однако, когда воцарилась тишина, Лофтус, ко всеобщему удивлению, сдался (хотя и не без трепета) и выразил готовность развлечь честную компанию. В песне, сказал Лофтус, идет речь об умерщвлении плоти во время Великого поста, но славный старинный сочинитель имел в виду осудить лицемерие. Это объявление было встречено всеобщим весельем и звоном стаканов. Отец Роуч, явно смущенный, бросил подозрительный взгляд на Деврё: бедный Лофтус умудрился задеть самое больное место достойного клирика.