«Дорогая… ты извини меня, что не сразу ответил. Замотался. Дела. Ну и, конечно, наше мужское невнимание. Есть и это — не скрою. Но за самокритику положена скидка. Итак, еще раз — прости. Обещаю в дальнейшем не повторять вышеупомянутых ошибок. Все рекомендации твоего письма были выполнены точно и в срок. Не горюй! Встретиться нам придется, и довольно скоро. Я доложил начальству о своем желании заочно заниматься в аспирантуре и получил «добро». За обещание поддержки и научного, так сказать, руководства — спасибо! Жду первой порции книг. Для пристрелки выбирай сама — по программе. Ну и по собственному вкусу. Когда войду в курс дела — пришлю полный библиографический список. Я сейчас в Н-ске на вокзале, пишу тебе письмо. Думаю, получишь его быстро. Отвечай сразу же, не жди. Я не знаю, как понять тут одну строчку твоего письма, но, если это так, как я понял, то это дело серьезное и нам надо поговорить. Я не понимаю, что за мысль заключается в словах: «это не Ваша печаль». Этим ты меня обижаешь. Почему — печаль? А почему не радость? Кроме того, должен тебе признаться, что я и сам не пойму, что я испытал сейчас, когда до моей бронированной башки наконец дошел смысл этих слов. Но все это очень, очень серьезно, и нам надо встретиться, поговорить. Писать я об этом не умею, да могут прочесть и другие. Зачем? Не хочу. Это наше, только наше собственное, личное, мое, и никому на свете до этого никакого дела нет. Будь здорова и сильна.
Зуев перечитал письмо, и не все в нем ему понравилось. Но переписывать не стал. Только внизу добавил:
«Если ты по-прежнему занимаешься этим самым говором и тебя может заинтересовать тот самый профессор лингвист, который, оказывается, жив и по сей день, то, может быть, махнула бы к нам? Я не смею, конечно, настаивать, но дело есть дело…»
Вернувшись от полковника Коржа, Петр Карпович Зуев долго ходил сам не свой. «Как же сказать Котьке? А то афера какая-то получилась. Обещал, растравил парня, и вот так…»
Зуев уже привык к мысли, что именно от него зависит дальнейшая судьба Шамрая, и даже то, что тот (по слухам) перестал пить, приписывал целиком своему влиянию. И уже давненько ничего не слышно о его дерзких выходках. А тут вдруг получилось так, что, кроме мягких товарищеских пожеланий да искреннего сочувствия, ничего сделать для Котьки не удалось. И, озабоченно думая, как же воспримет Котька Шамрай известие о том, что путь в армию ему закрыт, Зуев, проявляя в этом немалую душевную трусость, думал: «Сломается, и теперь уже бесповоротно… Эх!»
И Шамрай ничего не спрашивал. Правда, последние дни он о чем-то стал догадываться. При встречах с Зуевым здоровался ровно, радушно, но потом, хмуро ухмыляясь, искоса поглядывал на смущающегося друга. И на середине безразличной беседы вдруг останавливался и молчал, словно ожидая от военкома ответа. Зуеву все это причиняло немало если не страдания, то душевной неловкости. Он казнился, но молчал.
Шамрай вдруг куда-то исчез, и Зуев вздохнул свободно.
А через несколько недель в кабинете секретаря Подвышковского райкома происходил крупный разговор. Швыдченко, шагая из угла в угол своего кабинета, рассказал о новой выходке Шамрая: он не явился на бюро, где стоял вопрос о его партийности. Зуев, несмотря на предложение секретаря сесть, стоял вытянувшись, подчеркивая официальность выражением своего лица.