Петяша Зуев сохранял дедову фамилию по линии матери.
— Старый Зуй ему за батьку, как Иосиф — Христу-господу. Такого же выпендрялу вырастят. Видали — все по книжкам по советским жить собираются, прости господи, — судачили соседи-староверы и кумушки в поселке.
При советской власти был выстроен в городке на Иволге бумажный комбинат. В годы первой пятилетки это предприятие переоборудовали; было оно хотя и небольшое, но рентабельное. Тогда же из десятка мелких спичечных мастерских было свезено все оборудование в один корпус, и коробки с этикеткой фабрики «Ревпуть» пошли по всей стране. А частенько шагали и за пределы ее. На экспортный заказ спички делались с повышенным воспламенением. Их недолюбливали работники фабрики: несмотря на все предосторожности и меры, самовозгорание все же случалось. Особенно не любили труженики «Ревпути» английский спецзаказ — требовалась спичка, которую можно было бы зажечь и о подошву сапога, и о стол, и о стеклянную бутылку.
Капитан Зуев вспомнил эти производственные детали мимоходом, когда шел знакомой улицей.
По обеим сторонам выстроились дома — простые русские избы, отличавшиеся от деревенских разве только более изысканной резьбой наличников. Заборы, ворота, деревья, мимо которых пробегал он тысячу раз… Тут был знаком каждый бугорок и поворот. Но, странное дело, он узнавал и не узнавал их. Все было каким-то мелким. «Уменьшился в масштабах родной городок, — подумал про себя старожил этого древнего рабочего поселка. — Вроде бы и взрослым уходил на войну, а вот, поди ты, вырос». Размышлять на ходу, мысленно разговаривать с самим собой было у него закоренелой привычкой. Он почти всегда иронически относился к своим ощущениям и представлениям об окружающей его жизни — это была неосознанная черта человека, никогда не стоящего на месте, всегда ищущего, стремящегося вперед.
«Да, не был ты на этой улице давно, уже без малого пять лет». Пять лет, во время которых пришлось повидать больше полудесятка державных столиц — Варшаву, Берлин и Прагу, не менее сотни больших торговых и приморских городов на Балтике, на Черном море, на Волге, Днепре, Эльбе и на Дунае. «Да, брат, измельчал в твоих глазах родной Подвышков по сравнению с увиденным на родине и на чужбине». И что-то похожее на тревогу закралось в сердце: «Как буду тут жить теперь?»
У проходной «Ревпути», как и до войны, толпился народ. Раньше тут всегда останавливались группы рабочих на минуту-две перекинуться мимолетным разговором, договориться насчет встречи на рыбалке или за кружкой пива. Досужему наблюдателю, постоявшему тут с полчаса, можно было встретиться с доброй полсотней знакомого люда…
Сейчас здесь толклись демобилизованные фронтовики, видимо, пока не пристроившиеся ни к какой мирной работе. Да еще инвалиды войны. Сбившись стайкой, они судачили о послевоенном зыбком устройстве.
Подойдя, Зуев козырнул нескольким товарищам в военной форме.
Человек в офицерском кителе без погон, с обожженным лицом угрюмо спорил с пожилым рабочим, в котором Зуев не сразу узнал Константина Кобаса (старый партиец, дядя Котя был перед войной мастером автоматного цеха). Зуев попал в самый разгар спора, очевидно, начавшегося давно. Кобас смотрел на собеседника внимательно, но как-то боком, словно пытался обойти его вокруг, заглянуть и в профиль, и в затылок. Но угрюмый полувоенный товарищ никак не давал возможности зайти ни во фланг, ни, тем более, с тыла. Поворачиваясь вслед за Кобасом на хроменькой ноге, он угрюмо твердил:
— Я достаточно пролил крови за свою родину, чтобы иметь право видеть и ее недостатки и…
— Ага, видеть?.. — подхватил Кобас, выгнув шею и потянувшись взглядом почти за левое ухо собеседника. Но тот быстро повернул голову. По челюстям волной, сверху вниз, пробежали изуродованные шрамами желваки, мускулы шеи напряглись, и, резко переступив короткой ногой, он опять выпятил грудь перед Кобасом. Глаза его исподлобья мерили взглядом старого партийца.
— Ну да, видеть… А что, и теперь мне будут указывать, как думать да что говорить?
— Постой, постой, — и Кобас, отбросив попытку зайти противнику с фланга, шагнул прямо на него. — Ты видишь недостатки… я их не вижу? А партия не видит?
Он подождал несколько секунд ответа. Хромой молчал и все так же угрюмо смотрел на Кобаса. Красноватые белки его неморгающих глаз были так упрямы, что Кобас на секунду отвел взгляд и, верно, недовольный собой, произнес:
— …Ишь ты какой всевидящий… А делаешь что? — как будто бы уже не к хромому, а к Зуеву обратился он, не узнавая в подошедшем капитане бывшего комсомольского секретаря, с которым до войны не раз встречался.
— Как — что? — пробурчал хромой. — Вот приглядываюсь…
Кобас встрепенулся:
— Приглядываешься? Ах-га… приглядываешься!.. — торжествующе выдохнул он, поводя головой во все стороны, как бы обращаясь к слушавшим их спор людям. — Слушай, парень, далеко ушел ты, брат… Далеко ты от той звезды, за которую сражался.
Хромоногий скрипнул зубами:
— Моя звезда — красноармейская. Мне ее на спине в плену вырезали из собственной шкуры…