— …Так он же помер там на Урале, дедушка Опанас, — печально сказала Галя.
— И мы с мамой его хоронили. И все вместе плакали… — как о чем-то торжественно важном сообщила меньшая, Шурочка.
— Разве я тебе не рассказывала? — спросила мужа Катерина Петровна.
— Первый раз слышу…
— Ну, помнишь, из Носовки, агроном такой ученый, седой весь, Панас Матвеич.
— Это который же? — думая о чем-то более близком, чем неведомый ему Урал, небрежно сказал Швыдченко.
— Да Штифарук же… Панас Матвеевич.
— Ага, дед Панас Матвеич, — повторила Галка. — Он меня поговоркам учил. Четыре черненьких чертенка чертили черными чернилами чертеж.
— А мне сказки рассказывал, — добавила со вздохом Шурочка, — интере-е-есные…
— Постой, постой. Петро Карпович, ты чуешь? Вот же, бестолковая ты, мать моя. А? Мы ведь его уже целый год ищем, твоего деда Штифарука.
— Ищете? Как же его найдешь? Он, почитай, в начале сорок третьего и помер, не выдержал северного климата…
— Да мы ведь майора Штифарука ищем.
— Да зачем он вам? — развела руками жена, встревоженно глядя на мужчин.
— Слушай, Катя! А он в этих теплицах не высевал чего такого, специального?
— А как же. Конечно.
— Люпин?
— Он самый…
— Добивался?
— Даже поросятам давал понемногу.
— Ну конечно, он, — сказал Федот Данилович Зуеву. — Но кто же тот майор… Не было у него военных в штате?
— Так сын же на фронте. Он мне, хворый, все говорил: «Сын приедет хоронить, ты ему мою тепличку покажи. И тетрадочки передай. Письма…»
— Приехал?.. — разом спросили мужчины.
— Куда там. Писал, правда. Я ему все отцовы пожелания переслала. На полевую почту…
— И есть у тебя тот адрес, Катя? — спросил Швыдченко.
— Должен быть… — порывшись в плетеной корзинке с бельем, Екатерина Петровна достала пачечку писем-треугольников. — Вот все, что мы за войну от папки получили — три письма да газету с Указом на орден Ленина. А вот письма старику Панасу Матвеевичу от сына. Родной сын все же. Больше тебя писал.
— Так ведь одно дело фронт, другое — глубокий тыл врага, Катя, — взмолился муж.
— Ладно, ладно, не оправдывайся.
— Мамка, не обижай папку! — закричали девочки.
— Обидишь его. С такими заступниками.
А Швыдченко уже просматривал письма.
— Ну, мать, эту переписку мы у тебя реквизируем. Полевая почта, конечно, старая. Но все же есть зацепка. Похоже, тот майор, что твоего бригадира снабжал, — это и есть сынок Панаса Матвеевича. Преинтересный дедок был. Давай, товарищ майор, займись этим делом. Надо нам распутать эту военную тайну. А? Ну и язык у тебя, Катя, совсем не женский. Ну что бы тебе об этом раньше рассказать?
Катерина Петровна удрученно развела руками.
Зуев, придя на работу, рассказал все Новикову и по его совету написал официальные запросы о майоре Николае Панасовиче Штифаруке.
Начиналась вторая послевоенная осень. Она предвещала израненной русской земле новые беды. Хотя война осталась где-то позади, следы ее протянулись и в сегодняшний мирный день и раны ее продолжали щемить. И кроме неизбежного, как всякое наследие войны, было и такое, чего Зуев объяснить себе не умел.
Конечно, многое, очень многое происходило от нужды, нищеты, послевоенной разрухи… Но советские люди, выползавшие из войны, пережили и не такое. И все же сейчас было уже невмоготу терпеть те лишения, а иногда и несуразности, на которые поплевывали в военное время. Тем более что не все несправедливости можно было списать теперь за счет войны. Хуже всего переносилось материальное неравенство. Сверлило душу фронтовиков именно это. Если бы можно было помочь сейчас храбрым советским людям, помочь измученным женщинам, накормить и приодеть ребятишек или завести моторы хороших тракторов! Не было б ли от этого легче всем: и детям, и женщинам, и руководству, и стране? — думал не раз Зуев, не представляя себе конкретно, как это можно сделать.
Да еще страх новой войны! Страх — это даже не то слово. Ну что такое страх для Зуева? Или, скажем, для Шамрая, душу которого, как танком, искорежила война вдоль и поперек. Просто щемящая тревога, опасение…
«А таких — миллионы, как мы с тобой, Шамраище… Да, да…» — мысленно говорил он другу. Но это его мало успокаивало (в особенности после поездки в Москву), скорее — еще больше растравляло.
«Спасать, беречь эти, как называл их профессор Башкирцев, культурные ценности, которым нет цены? Надо это или не надо? Не лучше ли было бы купить на них хлеба, техники и бросить ее на наши измученные поля? Не больше ли дало бы это победившему народу? Красота, она нужна, конечно, но хлеб, — нужнее… Или, может быть, это всегда так, что красота в ущерб удобству жизни?.. Ворчу, ворчу, а сам-то… Получаю военный паек да офицерский дополнительный…» — такими словами завершал он обычно свои раздумья, и слова эти не освобождали от угрызений совести.
Размышляя так и не находя на многое ответа, Зуев ударялся в очередной книжный запой. Он искал ответа на трудные вопросы сегодняшней жизни, но иногда с тревогою подумывал: «А не бегу ли я, как тот чеховский студент, что на пари согласился на добровольное затворничество?»