Когда-нибудь все это оживет в памяти, и сердце мое опять заноет завистью и сладкой болью. Но я буду готов к этой боли. Жизнь одна, и то, что ты делаешь здесь и сейчас, — это и есть жизнь. Мне надо было увидеть Арктику вблизи, чтобы понять, где мой дом.
МИЖИРГИ
Вчера мы встретили альпинистов. Пока один из них, маленький и худой, точно подросток, отвечал на вопросы Посохина, я рассмотрел остальных. Заросшие, с сухим блеском обтянутых скул, они стояли, опираясь на ледорубы, неподвижные, отрешенные от всего.
— Это эстонцы, — сказал Посохин вернувшись. — Отмахали четыре перевала вроде нашего.
Глаза его блестели: четыре перевала! Было от чего прийти в восторг. Ладно, четыре. Ну что, в самом деле, обмирать. Они прошли, мы пройдем.
— Ха! — сказал Посохин. — Для них это разминка. Готовятся к восхождению. Акклиматизируемся, говорят.
Мне стало не по себе. Свихнулись они здесь все, что ли? Готовятся к восхождению! На них и без того страшно было глядеть.
Сейчас я снова вспомнил, как тот маленький, должно быть их руководитель, односложно отвечал Посохину, нетерпеливо поигрывая ледорубом, а его братия стояла, готовая в любую минуту тронуться дальше, и тоже, видать, не могла дождаться конца разговора.
Карниз был позади. Мы вышли из тени на залитый солнцем перевал и, не снимая рюкзаков, повалились на снег.
— Ерунда, — сказал Посохин. — Нервы. Работали, забыли про мозоли, а теперь вспомнили... Смотрите — Шхара![1]
Мы сидели рядышком на высоте четырех тысяч метров с лицами, вымазанными глетчерной мазью, и с запекшимися от жажды губами. Из наших оскаленных ртов вырывалось тяжелое дыхание. Толя Ивахненко часто сплевывал.
За нами было темно-синее небо с косо подвешенной луной, а перед глазами — горячее, добела раскаленное солнце. Внизу расстилался нетронутый, нежнейшей белизны «цирк». Время от времени его переметали крутящиеся столбики сухой снежной крупы. Они срывались с вершин, танцуя летели по склонам, замирали и осыпались в центре снежного амфитеатра.
— Вздрогнули! — Посохин забросил за спину рюкзак. — Два часа ходу — и мы на австрийских ночевках. До темноты надо успеть.
Этим чаяниям не суждено было сбыться. Через полчаса нас накрыло туманом, и я потерял ребят из вида.
Из сырой пелены возник Посохин.
— В след ступай! — кричал он. — В след!
Вид у него был растерянный. Он уже дважды успел провалиться по пояс. Под нами был сильно разорванный ледник с глубокими, чуть припорошенными снегом трещинами. Не без злорадства, каюсь, я подумал, что у нас нет сейчас иного выхода, как разбить лагерь и переночевать в снегу. Посохин, конечно, может бежать дальше, но я торопиться не стану. Хватит, сыт по горло! Последние полчаса я брел нога за ногу, точно в полусне. Когда группа прибавляла шаг, я продолжал плестись по-прежнему. Моего самолюбия это больше не задевало. Я перестал что-либо чувствовать, кроме усталости и раздражения. Шпарят, не оглядываясь! А куда, собственно, спешить? Мне хотелось сесть, лечь, исчезнуть...
Я тупо смотрел, как ребята устраивают бивак.
— Шевелись! — снова торопил Посохин. — Ужинать не будем. Все равно кусок в горло не полезет. Побалуемся чайком и спать. Выходим рано, по насту. Доберемся до лагеря, там и поедим, и отдохнем по-человечески.
Палатки рвало из рук. Они оглушительно хлопали и хлестали по лицу оттяжками. Мы с Толей Ивахненко толкались у примуса, глядя, как снег в кастрюле медленно темнеет, оседает и превращается в кашицу. Внутри у меня все горело.
Мы не стали ждать, когда закипит вода, бросили в кастрюлю полпачки чая и принялись пить коричневатое, чуть теплое пойло. После того, как все выпили по кружке, я снова налил себе. Я бы мог пить до бесконечности. Мы пожевали печенье с сыром, я допил воду прямо из кастрюли, вытряхнул остатки чая в снег и полез в палатку.
Утром ко мне заглянул Посохин.
— Как мозоли?
С ломотой в теле, не успевшем отдохнуть, я сидел на спальном мешке и с тоской глядел на сырые ботинки.
— Ладно, идем.
— Говорили ведь, сделай еще стельку.
— Отвяжись, пожалуйста! Откуда я мог знать, что ботинки так разносятся. Два шерстяных носка, прокладка из войлока... Думал, обойдется.
Мы спустились в ущелье и зашагали по гребню морены. Слева в утренней дымке плавала Безенгийская стена. Когда солнце вырывалось из-за облаков, ледники разом вспыхивали, их слепящий свет резал глаза. Изломы вершин, горящие на солнце ледники, грохот камнепадов — в другое время я, пожалуй, сумел бы оценить все это. Но сейчас меня больше занимали собственные мозоли. Я постоянно чувствовал тяжесть рюкзака, ныла спина, покалывало в груди.
Ну вот, слава богу, и лагерь. Босой парень возится с примусом, кто-то настраивает транзистор, две девушки умываются у ручья. Тур, сбивая камни, осторожно спускается к воде.
— Верка! — кричат девушки. — Твоя коза пришла.
Я сбросил штормовку и с кружкой в руке спустился к ручью. Это был долгожданный миг!
— Не пей! — крикнул Посохин. — Сейчас сообразим чайку. Крепкого горячего чаю, а?