— А что делать, если их интересует личность Тихоновой как личность? — спросил ей в тон Николай Вадимович. — Как тогда с ними разговаривать?
Олимпиада посмотрела на него с изумлением.
Но Марина не собиралась сдаваться! Если этот начальствующий молокосос ничего не понимает — мы ему объясним!
И она объяснила. Из объяснений выходило, что именно Олимпиада Тихонова виновата в «срыве публикации» о директоре крупнейшего из заводов, принадлежавших холдингу, хотя интервью было дано еще в феврале и с тех пор…
— А мы за интервью платили? — перебил ее Сорокин.
Нет, но это не имеет никакого значения, ибо деятельность такого превосходного холдинга должна и так освещаться именно потому, что она превосходна, и начальство превосходно, и все превосходно, и еще потому…
— И интервью не опубликовано? — уточнил Сорокин.
— Конечно, нет! Тихонова своими разговорами о подгузниках и врачах добилась только того, что такое уважаемое издание…
— Превосходное, — подсказал начальник, но даже тут Марина не поняла, куда и откуда вдруг подул ветер. Она была министерский работник, а в министерствах, как известно, с навигацией вообще худо!
— …и такое уважаемое издание, как газета «Труд», потеряло к нам всякий интерес как к компании, занятой важнейшими делами и занимающей одно из лидирующих мест…
Сорокин вернулся за свой стол, но в кресло не сел. Переложил какие-то бумаги, покопался под папками, извлек сложенную пополам газету и бросил ее на стол для переговоров. Газета поехала и остановилась напротив Олимпиады. Она потянула ее к себе и повернула.
— Это интервью сорвала Тихонова? Так оно вышло. Вот сегодняшняя газета!
Марина Петровна замолчала на полуслове.
— Это Настя, — с удовольствием объяснила Олимпиада и потыкала пальцем в статью, — она говорила, что поставит ее сразу же, как только место будет, и поставила! Мне надо ей позвонить, извините, Николай Вадимович.
— Конечно, конечно, — согласился начальник, — возвращайтесь на свое рабочее место. Мы еще поговорим о том, как именно, с вашей точки зрения, нужно перестроить работу.
— Как?! — поразилась Олимпиада, позабыв про Настю, «Труд» и предстоящее увольнение.
— Вы же только что говорили, что знаете — как! Или врали?
— Но вы… вы же хотели меня уволить!
— Кто вам сказал?
— Марина… Марина Петровна.
Сорокин помолчал.
— Вы возвращайтесь на рабочее место, — повторил он, — а с Мариной Петровной я еще поговорю.
Олимпиада поднялась и на деревянных ногах вышла из кабинета. Потом торопливо вернулась и неловко кивнула:
— До свидания.
— Еще увидимся.
Тем же порядком, по тому же коридору, с тем же портфелем ровно через пятнадцать минут после отбытия в увольнение она вернулась на место.
— Ну что? — спросил Никита с жадным любопытством. — Уволил?
— Да вроде нет. Сказал, чтобы шла и работала.
— Так я и знал! — воскликнул Никита жалобно. — Так и знал, никогда мне не везет!
— Да что такое?
— Как что?! Выпили бы на проводах, погуляли бы, а теперь не дождешься!
Олимпиада взялась руками за голову и захохотала.
Когда Люсинда примерно в восьмой раз спросила «Чего это такое, а?», Павел Петрович предложил ей заткнуться.
Именно так он и сказал:
— А теперь заткнитесь, пожалуйста!
Она очень ему мешала. Он строчил на компьютере, думал и анализировал, а она все приставала, а ему некогда было делить с ней ее эмоции.
Он привез Люсинду в студию «Салют», где были звукозаписывающие ателье и много офисов. Знаменитый продюсер Федор Корсаков задерживался, и рассерженный Добровольский немедленно достал из портфеля компьютер, уселся и стал строчить, не обращая никакого внимания на людей, на секретаршу с ногтями, выкрашенными зеленым лаком, и на Люсинду с ее эмоциями.
Эмоции били через край. В контору — Павел Петрович так и называл это место — они ехали на джипе. Он заехал за ней в больницу, где она дежурила возле тети Верочки, которая никак не приходила в себя и дышала через трубку, и сказал, что, если Люсинда хочет на прослушивание, нужно ехать.
Это было такое изумительное, такое обнадеживающее, такое солидное слово — прослушивание, — что Люсинда даже всплакнула тихонько, чтобы благодетель не видел, быстро и незаметно утерла глаза и щеки и даже в зеркальце посмотрелась, не видно ли следов. Никаких следов не заметно, у нее всегда кожа была гладкая, щеки розовые и глаза сияли, как у дуры деревенской.
И вообще Люсинда всегда знала, что она… странная. Не такая, как все.
Вот, например, на поезде ей очень хотелось поехать — хоть куда-нибудь, просто ехать, и все. Дремать и придумывать песенки под стук колес. Еще ей хотелось, чтобы о ней узнал весь мир, и она часто представляла себе, как это произойдет. Однажды Липа дала ей книжку Галины Вишневской, которую в детстве дразнили Галька-артистка, и только от нее, от Вишневской, Люсинда узнала, что та тоже мечтала, как будет петь на огромной сцене, залитой огнями и усыпанной цветами. Еще Люсинда любила горячий чай, собак и всегда жалела старух, и никогда их не обвешивала, за что ей часто попадало от Ашота.