Больда была «порченая», но добрая, мать тоже «порченая», и он подозревал, что она еще к тому же и безнравственная – приглушенный шепот в передней:
Больда и бабушка знали друг друга с детства, и каждая считала другую взбалмошной, только в дни трогательного умиротворения – на рождество или в другой большой праздник – они сидели, обнявшись, и вспоминали: «Ведь мы вместе пасли коров, а ты помнишь, что… а ты помнишь, как… а ты помнишь, почему…» И они вспоминали злой ветер в горах, хижины, сложенные из веток, камней и соломы, и как они варили кофе и суп на полевых кострах, а потом они пели песни, которых никто не понимал, и Глум пел песни, которых никто не понимал, – песни-ножи. Но стоило бабушке встретиться с Больдой в любой другой день, и тотчас между ними начиналась перепалка. Бабушка, тыкая пальцем в лоб, говорила:
– Как была чокнутой, так и осталась.
Больда отвечала таким же точно жестом и говорила:
– А ты всегда была ненормальная, да еще вдобавок…
– Что «вдобавок»? – вопила бабушка, но на этот вопрос Больда никогда не отвечала.
Причиной ссоры чаще всего были Больдины кулинарные рецепты: разваренная репа, сладковатая похлебка с тертым картофелем на снятом молоке, заправленная растопленным маргарином, суп на снятом молоке, которому она, по словам бабушки, «нарочно дает подгореть». «Она нарочно так делает, эта свинья, она хочет напомнить мне мое нищее детство. Я ее вышвырну из дома. Дом мой, кого хочу, того и поселю, а ее я вышвырну!» Но она не вышвыривала Больду. Больда жила в этом доме почти столько же, сколько и Глум, и случалось, что бабушка робко прокрадывалась на кухню, чтобы отведать Больдиной стряпни: кашу из репы, суп на снятом молоке и кислый черный хлеб, который Больда раздобывала где-то в городе. И тогда по цветущему лицу бабушки катились слезы и падали прямо в тарелку, из которой она стоя ела, а по лицу Больды, худому, белому, пробегала непривычная, добрая улыбка, от которой оно становилось совсем молодым.