Она замешкалась, спросила не сразу, и меня это обидело. Я для нее, видно, как бродячий ремесленник, дротарь, стекольщик, с которым нечего особенно-то возиться, подать ему то, се, и дело с концом, а я не хотел, чтобы она ко мне так относилась. Поэтому подумал и сказал себе: раз она не спешит меня спрашивать, я не скоро ей и отвечу; сижу себе, точу ножницы, хоть я принес их из дому не больно тупыми, все равно точу, но тут мне вспомнился тот рыцарь, который собирался убить дракона и освободить принцессу…
— Знаете, был когда-то один такой рыцарь…
— Какой такой рыцарь?
— Ну такой, — сказал я, — который собирался убить дракона, освободить принцессу и для этого точил саблю семь лет.
— Да ну?
— Да!
— Вы тоже собрались точить свои ножницы семь лет, или мне кажется?
— Да нет, так долго не буду.
— А почему ваш отец был самый счастливый человек?
— Это, знаете, было так, — ответил я ей не спеша и так это растянул, как только было возможно. — Он тоже работал на виноградниках, и я помогал ему, отцу, значит, его отец тоже помогал ему, мы детьми помогали ему, все мы друг другу помогали, и мой дед передал эти ножницы в руки моему отцу, а мой отец в свой черед передал их мне — так это шло из рук в руки, а я уже ни одному из моих детей не могу передать эти ножницы в руки, все разошлись и теперь стали такими виноградарями, которые заглядывают не столько на виноградники, сколько в стаканы… А это уже не то. И потому я рад, что нашел кого-то, кому я могу отдать ножницы, пусть стрижет себе виноградную лозу.
Она угостила меня кофе с молоком, хлебом и маслом, нашла и кусок колбасы, рассказала мне всякую всячину про своих разбежавшихся детей, и то сказала мне, что муж ее умер в больнице после какой-то тяжелой операции, странной какой-то операции.
— Знаете, в больницах ведь одну болезнь у вас лечат, семь там схватите и от девятой помрете.
— Почему же от девятой? — спросил я только так, в шутку.
— Все потому же.
— Почему от девятой-то, если вы схватите только семь?
— Один да семь будет восемь, а девятая придет потом. Понятно? Так что десятая вам уже не понадобится.
— Ах, вот как!
— Ну да!
— Черт возьми! В самом деле! — Я попробовал ножницы, они были уже острые как бритва, и сказал: — Ну, пойдем!
— Куда?
— На виноградник… Я вам покажу, как булькает в корнях.
И она пошла со мною на виноградник.
Виноградник небольшой, корней триста — триста пятьдесят, солнце так пригревало, ласкало, будто кто гладил человека по щеке бархатной кабаней[15], воздух был пахучий, то повеет похолодней, то потеплей, на деревьях щебетали птички, судили-рядили, как им жить дальше, и откуда-то, наверно с какого-нибудь военного плаца, доносились звуки стрельбы.
Мы присели на корточки у первого корня, потом опустились на колени.
Я постучал по нему, послушал, но мне он не понравился.
— Этот не булькает, — сказал я, — ничего в нем не булькает. Значит, оставим на нем почек поменьше, дадим лозе окрепнуть, — сказал я и подстриг ее. Перешли к другому, в нем тоже не булькало, только у третьего я вскрикнул: — В этом булькает, слушайте!
Она согнулась, голову прижала к земле, к самому корню, ушко у нее красивое, и, значит, стала слушать.
Я сделал то же самое, ухо к ее уху, а сам с другой стороны тихонько стучу по корню. Мне хотелось рассмеяться, но я сдерживался, потому что не булькало-то ведь ни в одном. Куда там, отчего бы булькало в корне виноградной лозы, если булькает, и то еле-еле и не всегда, в винной бочке! Но я стучал, слушал, она тоже слушала и так дышала в землю, что из-под ее носа вылетали маленькие сухие комочки, катились во все стороны, и дыхание у нее было пахучее и вкусное, как парное молоко.
— Ну как, булькает? Слышите?
— Слышу, булькает, ей-богу… Подумать только!
Мне хотелось смеяться, да и сейчас смешно, но я тогда сдерживался, чтобы не прыснуть, и все стриг, на более слабых корнях, на тех, в которых, дескать, не булькало, я оставлял меньше почек, а на тех, в которых булькало, оставлял почек побольше. И так мы с ней прошли почти весь виноградник, кое-где мы еще слушали, но я теперь звал ее послушать только к таким корням, в которых булькало вовсю, а то мне пришлось бы стричь этот виноградник, может, и до будущей весны, а то и все семь лет — как тому рыцарю, который семь лет точил саблю. Ну, я, значит, стригу виноградник, а она вертится, собирает и уносит прутья, складывает их аккуратненько в кучу, и все кончилось бы хорошо, если бы я во время обеда не вспомнил про своего сына Яно, того, который лежит дома в кровати, и если не спит, то читает всякие бесполезные бумаги. Все уже было хорошо, все уже было так хорошо подготовлено, казалось, что будет мне кому передать в руки ножницы, как их мой дед передал моему отцу и мой отец мне, я уже знал и то, что эта вдовушка как хорошая твердая луковка, но тут я вдруг взял да в двух словах рассказал ей, что творится с моим сыном Яно. Человек, знаете, любит пожаловаться, если кто-то его слушает, вот и я надумал тоже поплакаться.
— А чего? Почему это? — спросила она меня довольно громко и как-то резко.
— Чего? — не понял я.
— Ну, твой Яно.