Пианист пробежался пальцами по клавишам, другие музыканты болтали о чем-то им хорошо известном, так что разговор их состоял большей частью из смеха и словечек, не понятных никому, кроме них, а так в баре было тихо. Время от времени из этого негромкого шума выделялось словцо, фраза, изредка сталкивались две-три одновременно.
Это напоминало Вике заводскую столовую в подвале, где на кухне в большом котле варился суп. Волны супа кипят, размышлял он, выбрасывая пузырьки фраз… Люди за столиками выглядят неестественно, их бледные лица светятся в коричневом мраке над стаканами, бутылками и рюмочками, над дымящимися сигаретами; в самом деле, какие они бледные…
— Люба, — сказал он, — мой Ферко вовсе не так несчастен, как тебе кажется. Мальчик вполне самостоятельный. Сегодня, например, он смотрел телевизор, какую-то картину, один, никто ему не был нужен, сейчас время самостоятельных детей — иначе нельзя было бы жить. Самое лучшее, если бы человек становился самостоятельным уже в эмбриональном состоянии.
— А потом?
— О чем ты?
— Ты начал мне что-то рассказывать. В конце концов, дескать, это стоило тебе жены.
— Ну, не только из-за этого, но в конце концов так получилось. Дело приблизительно было так… — начал Вика, оглядываясь на темный угол, где музыкант настраивал свою скрипку. — Приблизительно так… После войны я вернулся в Пештяны. Я ведь родом оттуда, не из города, а из пригорода, ты это знаешь, правда? А в город пришел просто посмотреть да расспросить знакомых, какие новости. В городе было много солдат — русских, румын, — издали я увидел Колоннадный мост, в середине прогнутый, проваленный — это немцы по нему так прогулялись.
— Стеклянный мост, да?
— Да, так его тоже называют, — сказал Вика, — глыбы бетона висели на толстых проволоках, прямо кладбище железобетона, железнодорожный мост тогда тоже был взорван, но я-то имею в виду Колоннадный; на развалинах моста темнела надпись. Буквы, очень знакомые буквы — и парализованная жизнь… Ты ведь слышала про Капернаум?
— Да нет, не знаю, что-то не припомню.
— Там, говорят, жил человек, разбитый параличом… — Вика заметил, что Любе это совсем неинтересно, но сказал себе, что его интересует в ней даже эта ее незаинтересованность. — Так вот, значит, паралитик, а в каком-то доме там проповедовал Христос и была масса народу. Парализованного понесли к нему. Пришлось даже крышу проломить и спустить беднягу на веревках. Христос исцелил его и сказал: «Встань и иди!» В Пештянах на мосту над разбитой параличом жизнью, над этой грудой железобетона, была как раз такая надпись по-латыни, может, она там есть и сейчас. «Surge et ambula!» значит «Встань и иди!». Встань, возьми костыль, переломи о колено, отбрось и иди! Кажется, я тогда упился с приятелями, на другой день с нами пили еще несколько солдат — и я все искал среди них Христа. Я видел его в каждом, но мне хотелось найти такого, чтоб был особенно похож. И нашел, он был заросший, с продолговатым лицом, какой-то армянин, вместо руки у него торчал обрубок в бинтах. Мы пили и на другой день, помню, я его целовал…
— Из-за этого ты и потерял жену?
Они пошли танцевать. Оркестр играл что-то народное, вспоминались корчмы, танцы, залы, столбы пыли из-под танцующих ног. Нечто такое, что оба они почувствовали себя, как в те времена, когда ходили на балы пожарников и тому подобные танцульки.
— Из-за этого ты истрепал нервы, потерял дом и покой?
— Да нет.
— А все-таки как?
Вика повел плечами.
— С той надписи, с того армянина все и началось. Жену это обидело, она была богомольная, суеверная, нетерпимая — мол, как можно, как можно так богохульствовать, евангельские чудеса — и вдруг какой-то мост, «колоннадный» там или «неколоннадный», и всякое такое… Я ее обругал, сказал, что они принесли нам чудо, может быть самое большое, которое когда-либо случалось, — каждый может встать и идти, даже если он вконец разбит параличом фашизма… Ну, и пошло, ссора за ссорой, перебранка за перебранкой.
В баре из темного угла приятно звучала музыка, вызывавшая в памяти деревенские корчмы и танцульки, на брюки и на ноги ложились цветные пятна света, у Любы и Вики в ногах были как будто иголочки, они старались вовсю, как могли и как умели, но видно было, что они уже оттанцевали свое. Эти вариации они слышали в первый раз, им было весело, время бежало незаметно.
— Люба!
— Что?
— Уж очень их видно…
— Ноги?
— Да.
— Ну и что такого?..
— Над нами, Люба, стекло, и под нами и над нами, вверху-то зеркало, ты там — вверх ногами, и юбка у тебя там как будто падает. Эта музыка мне напоминает песню «Она свалилась в яму, прямо вверх ногами…».
Люба сделала вид, что не понимает.
— Так у тебя двое детей?
— Да, Ферко и…
— И оба самостоятельные?
— Ферко довольно самостоятельный, ему уже восемь.
— А маленькая?
— Эва?
— Да.
— Ей скоро пять. Жена приучила их к самостоятельности, потом сбежала.
Люба отпила вина.
Официант принес кофе.
Вика прикурил Любе сигарету.
Люба отпила кофе.
— Что мне нравится в тебе, Люба, не сигарета, конечно, а то, что ты… Мне нравится, Люба…
— Что тебе нравится?