На берегу реки его ожидали краснокожие, развлекавшиеся от нечего делать метанием плоских камешков в реку. Камешек бросался горизонтально к воде, и задача заключалась в том, чтобы заставить его сделать несколько прыжков по зеркальной поверхности, прежде чем потонуть. Этому занятию научил их Николка, считавшийся в данном виде спорта непревзойденным чемпионом: он заставлял камень прыгать 15 раз подряд.
— Къколя! Къколя! Прия. Уах!.. — приветствовали его шумно дикари, спеша показать новые свои успехи в метании.
Но Къколя был мрачен и к игре не выказал расположения: лукавый медик вечно какую-нибудь заковырку преподнесет. После его зловещего предсказания даже это невинное развлечение краснокожих Николке представилось в другом свете: взрослые люди занимаются ребяческой игрой! Не один ли это из признаков вырождения?!
Машинально поднял Николка удобную плитчатку, машинально запустил ее в реку, утопив на первом прыжке, и, совсем омраченный, опустился на белый сыпучий песок, вперив грустные очи в далекий горизонт. Надо бы поговорить с дикарями, но как с ними говорить, когда они ни бельмеса не понимают?! Скальпелю это легко, потому что он знает несколько языков, переберет все и найдет, в конце концов, подходящее слово… Потом — такая отвлеченная тема: вырождение и мероприятия против него! Попробуй-ка объяснись мимикой. Ведь это не охота, где слов не нужно, где достаточно порычать, помяукать, повыть да помахать на разные манеры руками, и тебя сразу поймут, о ком говоришь… А Скальпель — свинья! Любит загадочки-заковырочки; знает что-то и скрывает по подлому своему обыкновению. А попробуй с ним начистоту поговорить, — сейчас же прикинется обиженной овечкой: «Что вы, друг мой? Это вам померещилось! Я ничего не скрываю, и нет у меня таких привычек. Вы болезненно мнительны, батенька… вам надо полечиться…» И заведет волынку на полчаса… Тьфу!..
Подошел Мъмэм, покинув шумную ватагу играющих, опустился на песок подле страдающего Николки и, пытливо глянув ему в глаза, спросил участливо:
— Къколя — рудж круда?[17]
Как раз перед этим у Николки на охоте открылось кровотечение из раненой груди. Теперь Мъмэм, при виде его угнетенной позы, предположил, что причиной тому растревоженная грудь.
— Нет, — отвечал Николка, — грудь не рудж… Душа по вас, черти красные, болит, вот что…
— Ай-яй-яй-яй!.. — тоскливо закачал головой Мъмэм, будто понимая Николку.
— Вот те и ай-яй-яй! Ведь вы, эфиопы, вырождаетесь, медик говорит… обратно на родину вам надо идти…
— И-и? — ухватился Мъмэм за последнее слово, единственно понятое им из длинной фразы.
— Ну да, «и-и». Туда, на юг, где остались ваши братья-фрааръы.
— И-и фраар?
— Да-да, к фраарам, туда, за море и горы… Это по-вашему будет… черт, как это Скальпель говорил?… Да! За «мра» и «гири»… Понял: «и-и к фраарам, за мра и гири».
Николка сам не ожидал такого эффекта: Мъмэм понял его. И опечалился вдруг.
— Ноо… — произнес он безнадежно и залопотал быстро-быстро, с жаром колотя себя в грудь.
Теперь Николка уже ничего не понимал, кроме отдельных слов, обозначающих родство, вроде: пътар — отец, матр — мать, джанни — жена[18], и понимал, что у дикаря на душе не так уж спокойно, как до сих пор показывал его невозмутимо-беспечный вид.
Остальные краснокожие тотчас побросали свои камешки и в волнении окружили вождя. Они не оставались безучастными к его стенаниям. У них вообще не было индивидуальных эмоций: радость одного немедленно охватывала всех, горе становилось общим горем. Но здесь не простое сочувствие выражалось вождю, здесь было натуральное общественное горе.
Встревоженный, прибежал на шум Скальпель, но не подошел близко, а остановился в отдалении. Прислушался к жалобным и возмущенным крикам и… и удалился не спеша, без сочувствия на лице…
Николка предоставил дикарям свободно изливаться в течение нескольких минут, потом поймал мгновение и зашипел, водворяя тишину. К нему уже относились с достаточным уважением, как к отличному организатору охот. Ведь это он — не кто иной — научил их волчьими ямами ловить зверя, загонять в отгороженное место копытных, стрелять из луков дружно и убийственно по команде «пли». С ним теперь считались больше, чем с медиком, о врачебном искусстве которого было порядком забыто.
Но, водворив тишину, Николка не знал, что делать дальше. Говорить? Что? Опять о горах и море? Положение как будто глуповатое. Все уставились на него жадными глазищами, а он сидит пентюх-пентюхом и лупает бессмысленно зенками. И все слова, какие знал, вылетели.
После трех минут добросовестно-нелепой игры в молчанку у Николки заискрились глаза смехом. Одновременно вернулось самообладание.
— Братцы! — воззвал он, сурово расправляясь с невольной улыбкой. — Вам надо и-и к фраарам, туда, на юг, за мра и гири…
Новый взрыв шумной скорби повлекло за собой это приглашение. Опять заударяли молоты-руки в гулкие груди. Опять птаръы, матръы и Джанни выступили на сцену.
— Тьфу, черт! — рассердился Николка. — Этак я никогда с ними не сговорюсь… Доктор! Доктор! Где вы там?… Идите на помощь!..