Речь идет о гадюках. В Боркунах их было великое множество. Они заползали на крыльцо и даже проскальзывали в дом — как-то раз пан Ромуальд обнаружил одну у себя под кроватью. Главных их обиталищ было два. В маленькой березовой рощице у тропинки к ручью деревья росли густо, землю покрывал толстый слой сухих листьев — туда они и удирали, и тогда их уже нельзя было отыскать. Тропинка служила им балконом, где можно было погреться на солнышке; похоже, что по ней же они ползали и в поле — охотиться на мышей. Второе свое поселение они основали в треугольнике болотистой низинки, на мшистых кочках под карликовыми сосенками. Чтобы добраться туда, надо было надеть высокие сапоги Ромуальда и углубиться на вражескую территорию — со слегка замирающим сердцем, когда приходилось идти мимо кочек с тебя высотой.
Гадюка, по-книжному
Ромуальд рассказывал ему и о других змеях. В каких-нибудь двадцати верстах от Боркунов в лесу раскинулись обширные незамерзающие болота, недоступные для человека. Впрочем, никто бы и не отважился отправиться туда из-за змей, которые жили только там. Черные с красной головой, они нападают первыми, подпрыгивают и жалят в лицо или в руку. И тогда уж нет никакого спасения: человек умирает, прежде чем успеет сказать: «Иисус, Мария», — как от молнии. Любопытно было бы проникнуть туда — посмотреть, какие там водятся звери. Говорят, туда могут убегать от преследования лоси.
В знойные дни пан Ромуальд перебирался спать на сеновал — правда, неизвестно, жара ли была тому причиной: в доме, защищенном кустами, никогда не бывало душно. Но ему так было приятнее — больше воздуха. Поначалу Томаш никак не мог привыкнуть к множеству мелких мошек и жучков, которые ползали по нему и щекотались. Однако запах свежего сена быстро убаюкивал его. А утром — эти пробуждения! Сперва птичий гомон проникал в сон, потом становился все громче, Томаш открывал глаза, а над ним — озаренные солнцем щели в гонте крыши, по этому гонту шаркают коготки, хлопают крылья, и можно угадывать, кто там ходит — воробьи или кто-нибудь покрупнее, может быть, даже лесные голуби. Он вскакивал, и они с Ромуальдом шли к колодцу мыться. Впереди радость, долгий летний день. Они ели ржаной хлеб, запивая молоком, Томаш надевал сапоги (здесь их носили ради безопасности), брал свою палку из орешника — и на охоту.
Вся штука заключалась в том, чтобы подкрасться тихо, не спугнув, чтобы они не юркнули в березняк слишком быстро. Обычно он издалека видел несколько растянувшихся плетей, принимавших солнечную ванну. Он подбегал и колотил по ним палкой, целясь в голову. Гадюка подскакивала, извивалась и ползла в спасительные заросли, но он отрезал ей путь к отступлению. Была у него и другая палка, расщепленная на конце, с палочкой в этом расщеплении. Он прижимал шею гадюки, вынимал палочку и нес змею домой, а она вздрагивала и корчилась — эти твари удивительно живучие. Дома Томаш вешал ее сушиться вместе с палкой: сушеные гадюки — лекарство от коровьих болезней, и люди с берегов реки, где гадюк не было, домогались его.
Охота в низинке отличалась мерами предосторожности (вдруг какая-нибудь гадина сидит в кустиках багуна[58] или среди ягод пьяники?)[59] и тем, что мягкий мох не позволял как следует оглушить, поэтому отлавливание расщепленной палкой мечущейся шеи требовало сноровки. Как-то раз, когда Томаш уже ходил с ружьем (не в то лето, а в следующее), он наткнулся на гадюку, свернувшуюся на кочке шагах в восьми от него. Он пальнул, и тут произошло нечто удивительное: змея исчезла, словно растворилась в воздухе — а ведь дробь на таком расстоянии идет кучно.