Ксендза Монкевича, которому он исповедался, не дожидаясь следующего воскресенья и еле сумев выдавить из себя рассказ о чудовищном деянии, так взбудоражило святотатство в его приходе, что он вертелся и подскакивал в исповедальне. Он пытался тянуть Томаша за язык, чтобы поскорее вырвать зло с корнем. Однако тот не выдал виновника, хоть ксендз и объяснял ему, что в таких случаях это даже входит в обязанности христианина. Как-то у него язык не поворачивался произнести это имя. Он получил отпущение грехов, и это его немного успокоило.
Шалаша в саду он избегал, хотя это было лучшее время для сбора фруктов, и пользовался разными уловками, когда Антонина совала ему в руки корзинку Вечно он тогда куда-нибудь исчезал. Если между деревьями мелькали холщевые портки Домчо, он прятался, а при случайной встрече опускал глаза и делал вид, что не замечает.
В сущности, весь обряд на берегу Иссы кончился тогда ничем. Мальчишки, разочаровавшись (если бы ударил гром или, по крайней мере, показалась кровь — тогда другое дело) и не будучи в состоянии постичь научный смысл открытия, сочли самым уместным начать резаться в дурака. Домчо — стоит обратить внимание на эту деталь — сгреб крошки облатки и съел. Прокалывание прокалыванием, но рассыпать их по ветру или топтать как-то неудобно. Он свесил ноги с обрыва, стучал каблуком по глине и курил свою люльку из ружейной гильзы. Его томила какая-то пустота. Ведь даже подраться с отцом, даже палку об него обломать или выстрелить в него — все лучше, чем когда биться не с кем. Его охватила тоска сиротства, двойного сиротства. Так значит, никого, никого нельзя ни о чем попросить. Один, совсем один.
По поверхности Иссы тянулась легкая дорожка. Водяной уж переправлялся с одного берега на другой, вертикально неся выставленную из воды голову, а за ней наискосок расходились складки волн. Домчо прикидывал расстояние, а рука его чувствовала, что бросок будет метким. Но водяной уж священен, и кто убьет его, накликает на себя беду.
XXVII
Каждую осень Томаш наблюдал за молотьбой. Машина интереснее всего при запуске и когда из нее выпускают пар. На котле, немного сбоку, ближе к топке, куда бросают поленья, крутились два больших шара на металлических штырьках, опущенных словно руки. Поднимались ли когда-нибудь эти руки, он так и не узнал. Однако на шары мог смотреть, забыв обо всем вокруг. Если они двигались медленно — «пру-так, пру-так», — он прекрасно их видел, но при очень быстром движении они сливались в вертящийся круг и летели — «теф-теф — теф», — едва показывая свои черные бока. В углу покрашенного в желтый цвет сарая (из его крыши торчала труба локомобиля) стояли две лавки. На одной из них целыми днями просиживал Томаш, и на нее же присаживались на минутку подымить мужики, приходившие из овина. На другой — напротив — обычно лежал, подстелив тулуп, молодой Сыпневский, племянник Шатыбелко, следивший за котлом. Он поджимал ноги, подпирал голову ладонями и размышлял, но о чем — останется тайной. Время от времени он слезал, проверял манометр, открывал дверцу и швырял в пышущую огнем прорву дубовые поленья; иногда смазывал что-нибудь из масленки со щелкающей крышечкой, хотя вообще-то самой машиной занимался кузнец.
С пылающим лицом, с носом, полным запахов смазки, Томаш выскакивал на ветерок колыхавший листья тополя. Снаружи его увлекало другое движение — ремня. Шириной в локоть, из латаной-перелатаной кожи, он соединял большое колесо локомобиля с маленьким колесиком молотилки. Каким образом он не соскальзывал с этого большого колеса? Правда, он сваливался, когда падали обороты, и тогда раздавались предостерегающие окрики, чтобы никто не подвернулся, потому что падал ремень с грохотом и мог легко переломать кости. Когда работа прерывалась, кузнец и Сыпневский прижимали ремень палками (а жать приходилось сильно) и таким образом успокаивали его колебания, затем отскакивали, и он бесшумно сползал на землю. О том, что машина замедляла ход, можно было догадаться, когда заплаты на ремне снова становились заметными.
В овине клубы пыли, гомон, хлопотня. Мешки вешали на железные крюки, и они быстро наполнялись. Томаш погружал руку в струю прохладного зерна, сыпавшегося из отверстий. Полные мешки кузнец оттаскивал в сторону, под тополь, на весы. На току (пыль щипала глаза, так что едва можно было что-то различить) — белые косынки женщин и потные лица. Сноп на вилах описывал дугу, и тогда молотилка захлебывалась — «в-в-в-х». Сзади неуклюже гребли лапы бледно-красного цвета (когда — то молотилка была красной), а из них высыпалась солома.
Чтобы сдвинуть локомобиль или молотилку с места, нужно много запряженных парами лошадей.
Порой, хотя и редко, ее возили к соседям — перекликаясь, щелкая кнутами и подкладывая ветки под колеса. Во всей округе такая машина была только в усадьбе да у Балуодиса, погирского американца. Остальные молотили цепами. Если уж ее одалживали, то никогда не возили вниз, к реке — под гору — то еще туда-сюда, а в гору лошадям тяжело.