Работу в Алжире пришлось остановить. О состоянии Джилл немедленно было доложено президенту Коти. В Версаль на помощь Маренн прислали лучших французских врачей, сам президент звонил по несколько раз на дню с вопросом, чем еще можно помочь. Коллеги успокаивали Маренн, они убеждали ее, что Джилл скоро пойдет на поправку. Но огромный опыт, — ей бы очень хотелось теперь, чтобы он оказался меньшим, — подсказывал Маренн, надо готовиться к худшему. Если не произойдет чудо.
Она отослала Клауса в дом де Трая, попросив мадам Анну присмотреть за ним, и предупредила мальчика — он ни в коем случае не должен никому рассказывать о своем отце и жизни в Берлине. Если произойдет самое худшее, Джилл умрет — она не хотела, чтобы Клаус стал свидетелем этому, ведь он еще не оправился после смерти Вальтера.
Маренн не отходила от постели дочери. В самые напряженные часы, когда Джилл была без сознания, она не сомкнула глаз. Один на один с дочерью, отпустив дежурную медсестру поспать хотя бы короткое время, она гладила ее по подернутым сединой волосам, — память о Ральфе и разгромленном Берлине, — и снова спрашивала себя: неужели? Неужели это случится? Она потеряет дочь, как потеряла сына? Неужели она снова не заметила, как горе подкралось к ней, как подкралась смерть. Словно кто-то всесильный, могучий вознамерился вырвать Джилл из ее рук, как вырвал почти десять лет назад Штефана. Неужели Джилл умрет у нее на руках, и война отберет все-таки у нее дочь, как отобрала сына? Неужели Ральф фон Фелькерзам зря пожертвовал собой — он не спас Джилл, и она отправится к нему, как, наверное, в глубине души всегда желала. Айстофель молча лежал у ее ног. В его жесткой черной шерсти за время болезни Джилл появились первые седые волосы. Он тоже переживал, по-своему. Он не завыл, не заскулил, он только положил голову на ногу Маренн и неотрывно смотрел на нее красноватыми, волчьими глазами. Она понимала, он тоже не может смириться с тем, что «фрейляйн» уйдет от них, не мог поверить в это. Неужели они останутся одни? Она, со старой овчаркой. И еще Клаус, оставленный матерью, для которого Маренн — единственная опора и надежда в жизни.
В такие часы она вспоминала, как почти тридцать лет назад в Чикаго, она, молодой, начинающий доктор, подняла на руки маленькую, испуганную девочку с перевязанной головой, мать которой только что скончалась на операционном столе, а отец умер на месте автомобильной аварии, не приходя в сознание. Щуплая, измученная горем, болью, страхом, она растерянно оглядывалась по сторонам, все еще не веря, что мама больше никогда не придет. Она протягивала ручонки к каждому взрослому, проходящему мимо, отчаянно надеясь узнать в них своих родителей.
— Как тебя зовут? — ласково спросила ее Маренн, но в глазах стояли слезы.
Она заставила себя улыбнуться, наверное, так, как улыбнулась бы мама, светло, успокаивающе, с нежностью.
— Джилл, — пролепетала малышка и, обвив ручонками шею Маренн, прижалась головкой к ее груди.
Она никогда не спрашивала Маренн, где ее родители. Наверное, она все-таки поняла в тот момент, что их не стало. Что-то подсказало ей, что теперь от этой женщины в белом халате зависит вся ее жизнь. И она доверилась ей безоглядно. Сразу, не раздумывая, всем сердцем. Она назвала ее мамой и называла так всегда. Оправдала ли Маренн это доверие — она не могла не задать себе этого вопроса теперь, сидя у постели тяжело больной Джилл, повзрослевшей девочки из Чикаго, боровшейся сейчас со смертью, которая настигла ее спустя почти тридцать лет. Быть может, если бы Джилл осталась в Америке, ей не пришлось бы пережить лагерь, смерть брата, осаду Берлина, тяжелое ранение. Быть может, все-таки лучше приют для детей-сирот в Чикаго, чем опутанные колючей проволокой бараки. Лучше простой американский парень и спокойная жизнь на ранчо, чем элегантный барон фон Фелькерзам, погибший у нее на глазах. Хотя кто знает, было бы у этого парня шансов больше, чем у Ральфа, окажись он в Перл Харборе или во время высадки в Нормандии. Если бы знать наперед. Если бы знать.
В какой-то момент, когда положение осложнилось и казалось, тают последние надежды, Маренн поддалась отчаянию. Остались сутки — не больше, она не могла обманывать себя. Теперь молчали и светила, недавно убеждавшие ее, что все обойдется. Джилл угасала на глазах. Маренн не ходила в церковь, не ставила свечи, она давно уже не верила во все это — не пошла и на этот раз. Отослав Женевьеву, которая не меньше ее переживала болезнь Джилл, она бродила по комнатам, не находя себе место — за ней понуро брел Айстофель, цокая когтями по паркету. Наступил вечер. Вполне возможно, что Джилл уже не доживет до утра. На улице шел дождь, он барабанил по стеклам, в каминных трубах гудел ветер. Позвонил де Трай. Клаус вполне освоился в его доме, повеселел, но все время спрашивает, как там мадемуазель Джилл.
— Скажи ему, что она чувствует себя по-прежнему, — произнесла она тихо.
Он понял.
— А на самом деле?
— Хуже. Намного хуже, Анри.