По этой же причине я приглашаю его сопровождать нас, юных сынов муз, и на загородные прогулки, которые мы в теплое время года совершали в окрестностях Галле. В качестве Адрианова земляка и друга детства и еще потому, что, не будучи богословом, я выказывал немалый интерес к этой науке, я всегда бывал желанным гостем на собраниях христианского кружка «Винфрид» и не раз участвовал в загородных странствиях, которые, во славу Господа и зеленого его творения, предпринимали винфридцы.
Правда, мы с Адрианом далеко не всегда участвовали в этих экскурсиях, ибо вряд ли стоит говорить, что он не был усердным посетителем «Винфрида» и членом кружка являлся почти что номинально. Из вежливости и чтобы показать добрую волю к общению, он дал себя завербовать, но под различными предлогами – в основном это была его пресловутая мигрень – уклонялся от собраний, заменявших здесь традиционное сидение в пивной, и даже после целого года пребывания в кружке был настолько далек от всех семидесяти его членов, что братское «ты» в общении с ними явно казалось ему противоестественным и он то и дело оговаривался. Несмотря на это, они относились к нему с уважением, и если ему изредка случалось заглянуть на собрание, происходившее в насквозь прокуренной задней комнате ресторанчика Мютца, то его встречали громкими криками, в которых, может быть, и слышалась легкая насмешка над его «сепаратным поведением», но главным образом – искренняя радость. Все они ценили его участие в богословско-философических дебатах, которым он, отнюдь не являясь коноводом, умел дать интересный поворот своими репликами с места, и тем более ценили его музыкальность; никто не умел так полнозвучно и прочувствованно аккомпанировать на рояле обязательным застольным песням или же, по просьбе старосты кружка Баворинского, долговязого брюнета, чьи глаза почти всегда были полузакрыты веками, а губы сложены так, точно он собрался свистеть, усладить собрание токкатой Баха, а то и Бетховена, либо Шуманом. Но он и без приглашения иной раз усаживался в прокуренной комнате за глухо звучавший инструмент, печально сходствовавший с из рук вон скверным пианино в зале «Кружка общественно полезной деятельности», с помощью которого Вендель Кречмар поучал нас, и чаще всего до начала заседания, когда приходилось дожидаться кворума, предавался свободным импровизациям. Никогда мне не забыть манеры, с какой он входил, быстро кланялся и иногда, даже не сняв пальто, с задумчиво-углубленным выражением лица направлялся к инструменту, – словно это была единственная цель его прихода, – и, с силой ударяя по клавишам, сдвинув брови, пробовал созвучия, завязки и разрешения музыкальной темы, которые пришли ему на ум по дороге сюда. Но в этом решительном устремлении к роялю было еще и что-то от тоски по опоре, по прибежищу, словно он страшился этой комнаты и тех, кто заполнял ее, словно искал в инструменте, то есть в самом себе, спасения от чуждой толпы.
Однажды, когда он играл, упорствуя в своей idée fixe[39], только видоизменяя и свободно формируя ее, один из присутствующих, маленький Пробст, типичный студент-богослов с длинными белокурыми маслянистыми волосами, воскликнул:
– Что это?
– Ничего, – отвечал пианист, тряхнув головою, словно отгонял муху.
– Как же ничего, – не сдавался Пробст, – если ты это играешь?
– Он фантазирует, – с всезнающим видом пояснил долговязый Баворинский.
– Фантазирует?! – в испуге крикнул Пробст и впился своими водянисто-голубыми глазами в лицо Адриана, как видно, полагая, что тот бредит.
Все расхохотались; Адриан тоже, уронив голову на руки, сомкнутые на клавиатуре.
– Ох, Пробст, ну и осел же ты! – воскликнул Баворинский. – Он импровизировал, неужто ты не можешь понять? Сейчас вот все это придумал.
– Как это он мог на месте придумать столько звуков справа и слева, – защищался Пробст, – и почему он говорит «ничего»? Как-никак он это «ничего» играет. А можно разве играть то, чего нет?
– Можно, – снисходительно сказал Баворинский. – Можно играть то, что еще не существует.
И я, как сейчас, слышу голос некоего Дейчлина, Конрада Дейчлина, коренастого малого с падающими на лоб космами:
– Все когда-то не существовало, братец мой, а глядишь, и сделалось.
– Уверяю вас, – заметил Адриан, – то, что я играю, и правда было ничто во всех отношениях.
Волей-неволей он поднял голову, и по лицу его было видно, что это далось ему нелегко, он почувствовал, что его разоблачили. Помнится, засим последовала долгая и небезынтересная дискуссия о творчестве, – инициатором ее был Дейчлин, – причем много говорилось об ограничениях, которые претерпело это понятие в силу всевозможных привнесений, как то: культура, традиция, преемственность, условность, шаблон, – и в конце концов все же было признано, что человеческое творчество есть далекий отблеск божественной силы творца, эхо всемогущего «да будет», тем более что и продуктивное вдохновение признается богословами озарением свыше…
Александр Васильевич Сухово-Кобылин , Александр Николаевич Островский , Жан-Батист Мольер , Коллектив авторов , Педро Кальдерон , Пьер-Огюстен Карон де Бомарше
Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Античная литература / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги