Все это подавалось в квазигуманистическом духе, с целью подчеркнуть высокую идею, составившуюся в те «мнимо-темные столетия» касательно тончайшей отзывчивости человеческого тела. Благороднее было оно, по тогдашнему представлению, чем все другие сочетания земной материи, и в чуткой его подвластности движениям души усматривалось выражение его избранности, его высокого места в иерархии тел. Оно стыло и разгорячалось от страха или гнева, худело от горя, расцветало от радости, одна мысль о чем-то отвратительном оказывала на него такое же физиологическое воздействие, как испорченная пища, от одного вида тарелки с земляникой покрывалась пузырями кожа страдающего крапивницей, и даже болезнь и смерть порою бывали следствием одних только душевных волнений. И, конечно, от признания возможности души видоизменять собственную, ей принадлежащую телесную материю оставался один, и притом неизбежный, шаг до убеждения, подкрепленного богатейшим опытом человечества — что и чужая душа, сознательно и целеустремленно, то есть путем колдовства, может изменять стороннюю субстанцию. Тем самым подтверждалась реальность магии, демонического влияния и чародейства, и из сферы так называемого суеверия изымался целый ряд явлений, к примеру, сглаз — явление, входящее в комплекс житейского опыта и поэтически отраженное в сказании о смертоносном взгляде василиска. Наказуемой бесчеловечностью было бы отрицать, что нечистая душа одним лишь взглядом, сознательно брошенным или случайным, может причинить телесный вред другому и прежде всего ребенку, чья нежная субстанция более других восприимчива к ядовитому взгляду.
Вот что нам преподносилось на необычном семинаре Шлепфуса, необычном своим остроумием и сомнительностью. «Сомнительность» — превосходное слово; как филолог я всегда очень ценил его. Оно одновременно призывает к приятию и неприятию, следовательно к весьма осторожному приятию.
В наш поклон, когда нам случалось встретить Шлепфуса на улице или в коридоре университета, мы вкладывали все почтение, которое внушал нам высокий интеллектуальный уровень его лекций; он же нам отвечал поклоном, еще более низким, и, широким жестом снимая шляпу, произносил: «Ваш всепокорный слуга!»
XIV
Мистика чисел не моя сфера, и то, что Адриан с давних пор был молчаливо, но явно склонен к ней, всегда меня огорчало. Тем не менее мне, право же, доставило удовольствие, что на предыдущую главу пришлась недобрая, пугающая цифра XIII. Я даже испытываю соблазн считать это не простой случайностью, хотя, разумно рассуждая, это, конечно, чистейшая случайность, тем паче что весь комплекс знаний, почерпнутых в университете в Галле, по существу неотделим от лекций Кречмара, и только из уважения к читателю, всегда любящему роздых, цезуры, новые сюжетные завязки, я разбил свое изложение на главы; что касается моей писательской совести, то она отнюдь не требовала такого членения. Итак, если б было по-моему, мы все еще находились бы в одиннадцатой главе, и только моя уступчивость снабдила доктора Шлепфуса цифрой XIII. Пусть она при нем и останется, тем более что я охотно поставил бы эту цифру над всеми воспоминаниями об университете в Галле, ибо, как я уже говорил, воздух этого города, богословский воздух, был мне не на пользу, и то, что я в качестве вольнослушателя присутствовал на тех же семинарах, что и Адриан, было жертвою, которую я, не без некоторого даже неудовольствия, приносил нашей дружбе.
Нашей? Лучше будет сказать, моей, ибо он отнюдь не настаивал, чтобы я торчал возле него на лекциях Кумпфа или Шлепфуса, поступаясь занятиями на своем факультете. Я все это проделывал вполне добровольно, лишь из неодолимого желания слышать, что он слышал, узнавать, что он узнавал, одним словом наблюдать за ним, — так как это всегда казалось мне необходимым, хотя и бесцельным. Не правда ли, странное и горестное смешение представлений: необходимость и бесцельность? Я отдавал себе ясный отчет в том, что передо мною жизнь, которую, может быть, и можно стеречь, но нельзя изменить, нельзя подчинить какому-то ни было влиянию, и в моей жажде беспристрастным взором следить за ней, ни на шаг не отходить от друга уже было предчувствие, что в свое время жизненной моей задачей станет биографический отчет о его юных впечатлениях. Ведь понятно, надеюсь, что обо всем вышесказанном я распространялся не затем, чтобы объяснить, почему в Галле я чувствовал себя не в своей тарелке, а по той же причине, по которой я с такой подробностью изложил кайзерсашернские лекции Венделя Кречмара: мне важно — да и как может быть иначе? — сделать читателя очевидцем духовного развития Адриана.