— Друг мой, — говорил он, — никто, конечно, не дожидался, чтобы я выскочил со своим суждением, но это совершенное музыкальное произведение! Классицизм? Да! В нём ничего нет от рафинированности, но это великое произведение. Я не говорю: ибо оно великое, потому что есть и рафинированное величие, но рафинированное величие по сути своей куда интимнее. Скажи, что, по-твоему, величие? Мне думается, оно страшновато, и выстоять с ним с глазу на глаз — это испытание мужества. Да и можно ли вообще выдержать его взгляд? Нет, нельзя, но он тебя пригвождает. И знаешь, я склонен всё чаще и чаще думать, что есть нечто удивительное и своеобразное в вашей музыке. Свидетельство действенной силы — отнюдь не абстрактной, хотя и беспредметной, действенной силы во всей её чистоте, как бы разлитой в эфире, — где же ещё во всей вселенной встретится такое? Мы, немцы, переняли из философского языка оборот «в себе» и постоянно им пользуемся, нимало при этом не помышляя о метафизике. Но здесь он вполне уместен, эта музыка — действенная сила в себе, действенная сила как таковая; и не как идея, а как реальность. Подумай, ведь это чуть ли не определение бога. Imitatio Dei[18] — странно, что этого не запрещают. Ведь это, пожалуй, подзапретно или по крайней мере сомнительно, — я хочу сказать: саму музыку следовало бы взять под сомнение. Вдумайся: энергичнейшая, разнообразнейшая, захватывающая смена свершений, движение событий — только во времени, путём членения времени, его заполнения, организации, но всё как бы перенесённое в конкретно-действенное по повторному трубному сигналу извне. Всё это в высшей мере благородно и величественно: сдержанная одухотворённость, скорее трезвая, даже в «красивых местах» сверкающая не избыточно роскошно, не возбуждающе красочно, — но это мастерство, непревзойдённое мастерство! Как всё здесь схвачено и повёрнуто, поставлено, как подведено к теме, чтобы потом отойти от неё, раствориться, а в этом растворении уже готовится нечто новое, простой переход становится плодоносной завязью, так что не остаётся ни одного пустого, ни одного слабого места, ритм незаметно преобразуется, набегает новая волна подъёма, со всех сторон вбирая в себя новые притоки, стремительно нарастает, разражается бурным триумфом, и это триумф в себе, триумф как таковой, — я не хочу назвать это красивым, слово «красота» всегда мне претило, у него глупый вид, и людей, когда они его произносят, охватывает истома и похоть. Но то, о чём я говорю,
Так он говорил. И нет слов описать, как эта манера выражаться — смесь интеллектуальной сдержанности с некоторой лихорадочностью — трогала меня; трогала потому, что он замечал эту лихорадочность и стыдился её; невольно слышал тремоло в своём ещё по-мальчишески ломающемся голосе и, покраснев, отворачивался.
Могучий поток музыкальных познаний и взволнованной творческой приобщённости ворвался тогда в его жизнь, чтобы потом на долгое время, по крайней мере с виду, обратиться в застойные воды.
X
В последний год своего пребывания в гимназии Леверкюн, помимо всего прочего, начал ещё заниматься (я лично этого не делал) необязательным предметом — древнееврейским языком, тем самым отчасти обнаружив свои планы на будущее. Выяснилось (я сознательно повторяю выражение, сорвавшееся у меня с языка, когда я рассказывал о минуте, в которую он случайно оброненным словом открыл мне свою внутреннюю религиозную жизнь) — выяснилось, что он намерен изучать богословие. Приближающийся выпускной экзамен требовал решения, выбора факультета, и он объявил, что выбор сделан: объявил в ответ на настойчивые расспросы дядюшки, который, услышав это, высоко поднял брови и воскликнул «браво!»; об этом же Адриан сообщил и своим родителям в Бюхеле, принявшим известие с ещё большим удовлетворением. Мне он рассказал о своём решении раньше, причём дал понять, что изучение богословия считает подготовкой не к практическому церковному и пастырскому служению, но к академической деятельности.