В конце-то концов ничего поразительного не было в том, что она, знавшая этого привлекательного молодого человека с куда более давних пор, чем я, и, подобно своей сестре, относившаяся к нему чуть ли не как к брату, присмотрелась к нему лучше, чем я, и могла наедине со мной высказаться о нем обстоятельнее. Швердтфегер — человек без пороков, утверждала она (она употребила не это слово, а какое-то менее сильное, но было ясно, что́ она имеет в виду), чистый человек — отсюда его доверчивость: ибо чистота доверчива. (Трогательное слово в ее устах, потому что сама она отнюдь не была доверчива, хотя мне, в виде исключения, доверяла.) Он не пьет, — только слегка подслащенный чай без сливок три раза в день, — и не курит, — разве лишь при оказии и вне всякой зависимости от привычки. Весь этот мужской дурман (помнится, она именно так и выразилась), все названные наркотики заменяет ему флирт, которому, однако, он предан всей душой и для которого он как бы рожден, а отнюдь не для любви и дружбы, ибо и та и другая, в силу его природы, сами собой превратились бы у него во флирт. Легкомысленный человек? И да и нет. Во всяком случае, не в пошло-вульгарном смысле. Достаточно сопоставить его хотя бы с фабрикантом Буллингером, который так кичится своим богатством и, насмешливо напевая:
только и стремится вызвать у окружающих еще большую зависть к своим деньгам, чтобы понять существующую здесь разницу. Но увидеть и осознать истинные достоинства Рудольфа многим мешают его миловидность, его кокетство, его пижонство, вообще его влечение к светскости — черта сама по себе несносная. Не кажется ли мне, спросила она, что весь здешний веселый и затейливый артистический быт, например, это изысканное бидермайерское празднество в клубе «Кокочелло», где мы недавно были, мучительно подчеркивает печаль и сомнительность нашей жизни? Не знаком ли и мне ужас перед духовной пустотой и ничтожностью, господствующими на обыкновенном «званом вечере» и резко противоречащими связанному с ним лихорадочному возбуждению от вина, музыки и скрытых флюидов человеческих отношений? Иногда случается воочию видеть, как кто-нибудь, механически соблюдая общепринятые нормы, поддерживает какую-нибудь беседу, а мысль его в это время обращена к другому лицу, за которым он наблюдает… И затем спад настроения, возрастающая беспорядочность, неряшливая хаотичность гостиной к концу «вечера». Признаться, она иногда целый час плачет в постели после таких светских сборищ…
Она продолжала делиться общими своими заботами и критическими замечаниями, казалось, забыв о Рудольфе. Когда она снова заговорила о нем, стало ясно, что она и в промежутке о нем помнила. Говоря о его пижонстве, сказала Инеса, она имела в виду нечто очень безобидное, даже смешное, но все-таки подчас настраивающее и на грустный лад. Например, он приходит в гости всегда последним, чтобы заставить подождать себя, чтобы всегда другие ждали его. Затем, отдавая дань конкуренции, светскому соперничеству, он любит похвастаться, что вчера был там-то и там-то, у Лангевишей или как там еще именуются его друзья, у Рольвагенов, у которых две породистые дочки («При слове «породистый» меня уже передергивает»). Но упоминает об этом снисходительно, невзначай, дескать: «Приходится иногда показаться и там», — причем можно не сомневаться, что у них он ведет себя точно так же, как здесь, желая внушить каждому, что чувствует себя лучше всего в его обществе, словно каждому это так уж важно. Но в уверенности Руди, что он способен осчастливить любого, есть что-то заразительное. Он приходит в пять часов на чай и заявляет, что обещал быть между половиной шестого и шестью в каком-нибудь другом месте, у Лангевишей или у Рольвагенов, что отнюдь не соответствует действительности. После этого он задерживается до половины седьмого в знак того, что ему здесь приятнее и интереснее, что другие могут и подождать, а сам совершенно уверен, что для всех это радость, что все действительно ему рады.
Мы засмеялись, но я смеялся сдержанно, видя, что она хмурит брови. Да и говорила она так, словно считала нужным — а может быть, она действительно считала это нужным? — предостеречь меня от любезностей Швердтфегера, то есть от того, чтобы я придавал им слишком большое значение. Они ровно ничего не стоят. Однажды ей случайно пришлось издали услыхать, и услыхать от слова до слова, как он, пользуясь фамильярно-приятными просторечными оборотами, вроде «да бросьте, будьте молодчиной, останьтесь», убеждал одного человека, наверняка совершенно ему безразличного, еще немного побыть с гостями, и с тех пор такое ухаживание с его стороны, объектом которого она уже бывала, а я, по-видимому, еще буду, навсегда потеряло для нее всякую ценность.