Однажды, оставшись дома один, я взял красный цветной карандаш и пошел в мамину спальню. Из двух больших окон, обрамленных синими занавесками, открывался красивый вид на город. У противоположной стены стоял белый гардероб, а белизну двух других стен не нарушало ничто. Это было скучно. Мне стало жалко маму. У меня на стене хотя бы висел портрет утенка Дональда.
Я сочинил забавную сказку, впрочем, я сочинил ее уже давно, но ничего не говорил маме. Это должно было стать для нее сюрпризом. Я взял красный карандаш и начал писать на белых обоях. Сперва мне пришлось встать на стул — мне нужна была вся стена, вернее, две стены. Через несколько часов я закончил свою работу. Я лег на мамину кровать и стал читать длинную сказку, которую написал на стене. Мне было чем гордиться. Теперь мама каждый вечер, лежа в постели, могла читать перед сном мою забавную историю. Я знал, что эта красивая история ей понравится, хотя бы потому, что я сочинил ее специально для мамы. Другое дело, если бы я придумал ее для себя или для папы, это было бы уже совсем не то. Но отец больше не жил с нами. Мне было три года, когда он ушел из дома.
Я долго лежал на кровати и ждал маму. Ждал с радостью и нетерпением. Я часто готовил ей маленькие сюрпризы, но это было нечто иное, это был огромный сюрприз.
Теперь, сидя в кресле самолета, летящего в Неаполь, я вспоминал звук отпираемого мамой замка в тот не похожий на все остальные день.
— Я здесь! — крикнул я ей. — Я здесь!
Мама пришла в бешенство. Это было настоящее безумие. Она рассердилась, даже не прочитав того, что я написал на стене. Она сдернула меня с кровати, швырнула на пол, надавала мне оплеух, потом вытащила в коридор и заперла в ванной. Я не плакал. Я вообще не произнес ни слова. Мне было слышно, как мама звонит отцу, как ругает и меня, и его. Она сказала, что отец должен прийти к нам и наклеить новые обои. Что он и сделал через несколько дней. После этого у нас еще долго пахло клеем. Это был позор.
Мама весь вечер не выпускала меня из ванной. Она пообедала, выпила кофе и прослушала первый и второй акт «Богемы». Мне она велела лечь спать. Я подчинился, не сказав ни слова. Несколько дней я с ней не разговаривал, но делал все, что она мне велела. Наконец она взмолилась, чтобы я снова стал с ней разговаривать. Тогда я сказал, что никогда больше не буду писать на стенах, и на бумаге тоже, вообще не буду писать, даже на туалетной бумаге. Я был очень упрямый, и в некотором смысле я свое слово сдержал. После того случая мама ни разу не видела ничего написанного мною, ни одной буквы. Я ни разу не разрешил ей заглянуть в мои школьные тетради. Иногда она беседовала об этом с учителями, но учителя были согласны со мной. Я так хорошо учусь и готовлю уроки, говорили они, что маме нет надобности проверять мои тетради. Иначе и быть не могло.
Не могу утверждать, что именно из-за того случая я не стал писателем, но рисовать я перестал из-за него, это точно. Какой смысл рисовать, если некому показывать свои рисунки? Помню, меня однажды поразила мысль, что если бы я когда-нибудь написал книгу и издал ее большим тиражом, то все равно не узнал бы, прочитала ее мама или нет. Но выступить с этим я не мог. Я выступил только один раз, в маминой спальне, с теми письменами на стене. Мама была навсегда лишена возможности зайти в книжный магазин и купить книгу с моим именем на переплете.