Едва решение было принято, Дороти уже не терпелось покинуть хмельники. Утром она буквально заставила себя продолжить тупую, нудную работу; условия стали невыносимыми и еда несъедобной, когда в памяти появилось, с чем сравнивать. Имелась бы нужная сумма, расставание состоялось бы немедленно. Как только от отца придет письмо, она тотчас же попрощается с друзьями, сядет в поезд, везущий к дому, и несмотря на предстоящие пытки освобожденно вздохнет.
Через три дня после собственного послания она отправилась за ответом. Деревенская почтмейстерша, лицо которой отличали сходство с таксой и жестокая неприязнь ко всем сезонникам, холодно обронила, что ничего нет. Дороти приуныла. Обидно — письмо где-то задерживалось. Ну что ж, не страшно, завтра наверняка доставят, сутки только подождать.
Назавтра она уже в полной уверенности шла получать письмо из дома. Вновь ничего. Охватило дурное предчувствие, а когда и на пятый вечер ответ не прибыл, беспокойство сменилось жуткой паникой. Дороти купила еще одну пачку бумаги и написала еще одно огромное, на четырех листах, письмо, вновь все излагая, объясняя и умоляя не оставлять ее в тревожной неизвестности. Теперь она постановила держаться, не ходить на почту целую неделю.
Зарок был дан в субботу. Выдержки ей хватило до среды. Лишь в полдень заревел гудок, она покинула свой ряд и побежала вниз, на почту — за полторы мили, то есть оставив себя без обеда. Униженно немея, приблизилась к почтовому прилавку. Такса-почмейстерша сидела в дальнем конце в своей проволочной клетке, вела какие-то подсчеты. Глянула мельком, пронырливо на Дороти и продолжила отмечать цифры, выказывая полное безразличие.
У Дороти заныло под ложечкой, дыхание пресеклось. «Есть что-нибудь для меня?» — еле-еле выговорила она.
— Имя? — перо и взгляд не отрывались от счетной книги.
— Эллен Миллборо.
На мгновение длинный собачий нос сунулся за плечо и ткнулся в корреспонденцию под литерой «М».
— Нет, — снова углубившись в бухгалтерию, отрезала почтмейстерша.
Неведомые силы вывели покачнувшуюся Дороти за дверь, направили к хмельникам, помогли дойти до дороги и оставили. Двинуться было невозможно от слабости и тянущей под ребрами, отчасти вызванной голодом, смертельной пустоты.
Молчание отца могло означать только одно. Он поверил рассказу миссис Семприлл! Отец думает, что она, Дороти, бесстыдно, в крайне непристойных обстоятельствах сбежала, а теперь, изворачиваясь, лжет. Он слишком возмущен, слишком разгневан, чтобы писать ей. Все, чего он желает, это полностью с ней порвать; выкинуть из головы, из сердца, как скандальную гадость, которую надлежит отринуть и забыть.
Возвращаться домой нельзя. Никак нельзя. Отношение отца ясно доказывало опрометчивость ее планов. О, разумеется, она не может ехать домой! Вернуться крадучись, поджавши хвост, и опозорить отчий кров — ах, невозможно, совершенно невозможно! И как такое пришло ей в голову?
Но тогда что? Ничего другого не остается кроме того, чтобы вообще уйти — уйти куда-то, где можно скрыться, затеряться среди большой толпы. В Лондон, быть может. Туда, где она неизвестна, где ни ее лицо, ни имя не вызовут немедленных воспоминаний о грязной сплетне.
Тем временем от сельской церкви из-за поворота донесся звон колоколов. Местные звонари, подобно весельчакам, подбирающим мотив одним пальцем, пытались настроить мелодию «Твердо ступай Его дорогой». И вскоре отдельные звуки послушно слились в знакомый воскресный перезвон: «Не наливай моей супруге! Пьянчужка может сбиться с круга!» — старый привычный перезвон еще не снятых колоколов Святого Афельстайна. Звуки впивались ностальгической тоской, неслись потоком моментальных ярких картин: запах кипящей клееварки над грудой недошитых, недоклееных костюмов для школьного спектакля, перекрываюший молитву перед Святым Причастием щебет скворцов за окном спальни, голос скорбно читающей хронику болей «назади под коленками» миссис Пифер, тревоги о прогнившей колокольне, просроченных счетах, вьюнке в горохе — калейдоскоп бесконечных срочных дел, круживших ее между хлопотами и молитвами.
Молитвы! Очень ненадолго, на минуту, эта мысль задержалась в ней. Молитва — прежде исток и центр существования. Все горести, все радости раньше вели к молитве. Дороти вдруг, впервые, сообразила, что ни разу в своих бездомных скитаниях не помолилась, даже когда вновь обрела потерянную память. И более того, не ощущала к этому ни малейшего влечения. Машинально зашевелив губами, она почти сразу же осеклась: ни смысла, ни толку. Молитва, прежняя опора жизни, перестала что-либо значить. Такой факт Дороти отметила, медленно поднимаясь по дороге; отметила небрежно, мимоходом — куст у обочины, вспорхнувшая ворона, нечто мелькнувшее и тут же стертое сознанием. Да ей и некогда было обдумывать подобную проблему, вытесненную вопросами первостепенной важности.