«Ты перейдешь в другую жизнь, захлебнувшись собственной кровью на берегу мутной реки», – однажды предсказал ей Кернуннос.
Дасадас был, несомненно, тяжело ранен, но Эпона даже не знала, как лечить такие раны. Она поискала тысячелистник, чтобы приложить его к ране, но так и не нашла.
Она положила руки на его тело и, сосредоточившись, попыталась помочь ему своим духом, но не ощутила в нем ожидаемого прилива сил.
«Мой дар не распространяется на людей, – печально вздохнула она. – Только на животных».
И тут боль пронзила ее с такой неистовой силой, что она скорчилась в три погибели, позабыв обо всем на свете, видя лишь кружащиеся звезды и ощущая жаркую, душную тьму.
Открыла глаза она уже в предутренних сумерках; ее голова покоилась на коленях Дасадаса. Скиф нашел в себе силы упереться спиной о ствол высохшего дерева, он смотрел на нее с глубоким состраданием.
– Мы ранены, Эпона, – с трудом выдавил он.
– Ранен только ты… А у меня… я думаю, что у меня начинаются роды, Дасадас.
Его глаза широко распахнулись.
– Здесь? Сейчас? Но Дасадас не может тебе помочь. Слишком слаб… – Он закашлялся, словно в подтверждение своих слов. – Дасадас не знает, как принимать роды.
– Этого мужчинам и не надо знать, – сказала ему Эпона.
Как жаль, что с ней нет гутуитеры, которая держала бы ее за руки, успокаивала, пела приветственную песнь новому духу, а она, Эпона, в ожидании появления ребенка, стояла бы на корточках, в наиболее удобной позе. А когда роды окончились бы, гутуитера помогла бы ей лечь, положила нагого, окровавленного младенца на ее материнский живот. С помощью искусной друидки ей, может быть, удалось бы спасти жизнь ее малыша.
Но никакой друидки рядом не было: ни Нематоны с ее травами, ни Уиски с ее тихим голосом. Были только боль и головокружение, да еще она слышала, как ворочается Дасадас, пытаясь преодолеть собственную беспомощность.
Когда все было кончено и мертвый сын Кажака, родившийся слишком рано, чтобы выжить, лежал возле нее на груди Матери-Земли, глядя на него, Эпона рыдала так горько, как никогда еще не рыдала в своей жизни.
Дасадас вернулся к дереву, где он сидел, и спрятал свое лицо в полусогнутую руку. Серый жеребец, обеспокоенный запахом крови, бил копытами и думал о сбежавших кобылах.
Они погребли ребенка у подножия старого дуба. Эпона возвратила маленькую искорку в великий огонь, нашептывая слова, обычно сопровождающие переход в другой мир. В память умершего младенца Дасадас совершил принятый у скифов обряд: рассек себе кинжалом руки и мочки ушей, и хотя в его ослабленном состоянии нельзя было терять кровь, Эпона не осудила его за это.
Она знала, что в случившемся он винит самого себя. Вновь и вновь обращал он к себе горькие упреки:
– Дасадас сражался недостаточно хорошо, не смог уберечь Эпону.
Переполненная так и не излитым собственным горем, Эпона все же пыталась успокоить его.
Но нельзя было забывать и о даках.
– Они скоро будут здесь, – сказал Дасадас. – Они отыщут нас по следам копыт; они непременно хотят захватить тебя, Эпона. Мы должны ехать.
– Но ты слишком тяжело ранен для этого, Дасадас.
– Посмотри лучше на себя. У нас нет выбора. Мы должны как-нибудь забраться на серого; оставшись здесь, мы обязательно попадем в плен. На этот раз мы даже не сможем отбиваться.
Эпона не могла с ним не согласиться; им уже не спастись, если они опять попадут в руки даков. Она нашла мох и зубровку, чтобы остановить свое кровотечение, а затем как могла забинтовала бок Дасадаса куском ткани, оторванным от одежды. Они наполнили бурдюк водой и, хотя ни у кого из них не было аппетита, слегка подкрепились. Они не могли, но должны были продолжать путь.
И они продолжили путь.
Чтобы взобраться на лошадь, надо было преодолеть кошмарную боль, еще труднее было преодолеть сильное головокружение, и все же мужчина и женщина сумели взгромоздиться на серого коня и повернули его на север. Туда, куда рвалось его сердце. Его инстинкт, его слух и обоняние подсказывали, где находятся кобылы, и гнедой жеребец (они мирно паслись на укромной лужайке) и направился в их сторону, почти не слушаясь поводьев, которые держала в своих руках женщина.
Едва тронувшись с места, Эпона оглянулась на холмик под дубом. Маленький холмик в испещренной солнечными пятнами тени. У нее не осталось даже янтарного ожерелья, чтобы положить рядом с сыночком. Оно пошло в уплату за лошадь.
Но боль отнюдь не сосредоточивалась в ее теле.
– Найди их, – шептала она жеребцу, склонясь над его холкой. – Найди их.
За то, что даки отказались от преследования, надо было благодарить убежавших кобыл и гнедого жеребца Дасадаса. Эпона, однако, не знала этого. Она ехала в полузабытьи от горя и беспокойства, совершая невозможное, потому что ничего другого ей не оставалось.