Молча проведя сына внутрь, она усадила его в отцовское кресло и принесла ведро теплой воды с мылом. Сняла с него ботинки, потом носки, затвердевшие за время странствий, и стала обмывать ему ноги. Он смотрел, как тихие слезы медленно стекают по ее щекам, и не мог вспомнить, чтобы она делала так раньше, ну разве что когда он был совсем маленьким. Она склонила голову совсем низко, и Леонард вдруг увидел – будто впервые, – как поседели и поредели ее волосы, став тонкими и легкими, как пух. За ее плечом, на столике с кружевной скатертью, стояли семейные фотографии: Том и Леонард – солдаты в новеньких мундирах; они же – мальчики в коротких штанишках и шапочках; и, наконец, младенцы в вязаных чепчиках. Каждому времени – своя форма. Вода была такой теплой, а материнская ласка – столь неожиданной и чистой, что Леонард, отвыкший и от того и от другого, почувствовал, что тоже плачет.
Позже они вместе попили чаю, и мать спросила его, чем он занимался эти месяцы.
– Ходил, – ответил Леонард.
– Ходил, – повторила она. – Тебе было хорошо?
Леонард ответил, что ему было хорошо.
Волнуясь, она добавила:
– На днях у меня был гость. Кто-то, кого ты знаешь.
Выяснилась, что университетский преподаватель Леонарда разыскал его по документам, которые хранились в колледже со времен его учебы. Профессор Харрис подал одну из его работ на университетский конкурс, и та выиграла приз – совсем небольшую сумму денег, которой хватило на покупку новых крепких ботинок и пары карт в Стэнфорде. На сдачу Леонард приобрел билет на поезд. За время своего бродяжничества он ощутил духовное родство с Рэдклиффом и теперь ехал в Йорк – читать дневники и письма Торстона Холмса. Ему казалось, что совсем еще молодой человек – всего-то двадцати лет от роду – не мог ни с того ни с сего пуститься в пылкие рассуждения о пространстве и принадлежности, не мог без причин влюбиться в старый дом. Что-то должно было случиться в его жизни. Да и вообще, разве человек, не чувствующий себя чужим в мире, станет задумываться о таких вещах?
В тот раз ему не особенно повезло. В архивах Холмса отыскалось немало писем Рэдклиффа, но все они относились не к тому периоду, который интересовал Леонарда в первую очередь. Он был разочарован, но в то же время заинтригован. В 1859-м, 1860-м и в начале 1861-го Рэдклифф и Холмс писали друг другу регулярно, из их развернутых писем-бесед следовало, что они часто виделись, и каждый дорожил мыслями и искусством другого, находя в них стимулы для собственного творчества. Но после краткого упоминания о доме Рэдклифф не стал развивать эту тему, а потом послал Холмсу короткую резкую записку с просьбой вернуть набор красок, взятых взаймы в январе 1862-го, и переписка между ними почти сошла на нет, сведясь к сухому обмену формулами вежливости.
Конечно, не исключено, что за всем этим не было никаких тайн: дружба могла остыть без всяких причин, а может, переписка продолжалась, просто листы с более содержательными записями пошли зимой на растопку камина или затерялись среди других бумаг, а позже пали жертвой истовой весенней уборки. Узнать это было никак нельзя, и Леонард не стал ломать голову. Как бы то ни было, в середине 1862-го отношения между ними оставались еще достаточно теплыми, и оба, вместе с двумя другими членами Пурпурного братства – Феликсом и Адель Бернард, – а также с сестрой Эдварда, Клэр, которая позировала для Торстона Холмса, на все лето отправились к Рэдклиффу в его берчвудский дом.
Итак, хотя Леонард не нашел ответа на вопрос, который особенно интересовал его, нельзя сказать, что он уходил из архива ни с чем. Он обнаружил дверь, а за этой дверью – компанию молодых людей, которые через полстолетия протянули ему руку и пригласили к себе, в свой мир.