— Чудовищно ревновала. Тина такая красивая, мягкая, светловолосая. Кроме того, у нее в прошлом не было никаких потрясений. Юдит, как ни странно, плохо разбиралась в людях. Она считала, что надо говорить людям то, что думаешь, и все само собой наладится. Что Тина все должна понять. Но сколько раз им на самом деле удалось поговорить за все эти годы? Да еще Тинина манера интерпретировать как
— Знаешь, что меня огорчает? — спросил я.
— Что?
— Что ты всего этого сегодня не сказал маме.
— Чего не сказал?
— Что ты, например, рад, что она не сидела в лагере. Что вы вместе.
— Твоя мать не могла найти лучшего момента для объявления независимости! Почему я должен всегда за всех думать?
— Всегда! Ты, папа, всегда самый умный. Это и правда здорово. — Я расхохотался, на мгновение забыв о том, где мы были и о чем говорили.
Папа немедленно нырнул обратно в свою раковину.
— Я это не первый раз слышу. Не пора ли прекратить? — но тут же сам продолжил: — Я говорил ей это сто раз! Что за человек Юдит, как она разговаривает.
Он вдруг уставился в пространство перед собой широко открытыми глазами. Потом хлопнул себя ладонями по лицу. Этот жест, эти руки. Я находил его чрезмерную ранимость отвратительной и пугающей. Сильные, маленькие руки. Я никогда не представлял их в сочетании с его лицом, словно руки и лицо принадлежали разным людям. Соединившись, они превратили его в абсолютно незнакомого мне человека, в маленького мальчика, которому помогала сестра. Который должен был работать на каменоломне и питаться тем, что Юдит стащит для него с кухни.
— Я говорил ей об этом сто раз, — прорыдал он. — И о том, как я рад, что мы вместе, тоже. — Он по-детски тер глаза кулаками. — Извини, Макс.
— Пап, молчи. Вот салфетка. Если честно, я ни разу не заметил, чтобы ты что-то объяснял маме.
— Она не желала принимать в этом участия. Я не мог ее заставить. Не хотел ничего делать против ее воли.
— Господи, пап.
Когда мы приземлились в аэропорту Бен-Гурио-на, глаза наши были красны от слез, но сухи.
Утром в наш номер заглянуло солнце Иерусалима. Мне от этого почему-то стало неуютно. Мне вообще было неуютно: из-за опухших глаз папы, с напряженным лицом натягивавшего носки, из-за «не мешало бы тебе поторопиться», которое он прорычал вместо «доброго утра». Из-за этого света, наконец. Я только теперь понял, что он нестерпимо ярок, потому что папа раздернул шторы. Вот что меня разбудило: резкий звук раздвигаемых штор.
Я был в Иерусалиме, мы собирались на похороны тети Юдит.
Папа выглядел более мрачным, чем всегда. Его скорбь перешла в ярость; впрочем, его ярость всегда имела что-то общее со скорбью.
Такое начало дня лишило меня возможности хоть на миг забыть, зачем мы сюда приехали.
Я соскочил с постели и оделся со всей возможной скоростью. На нас были черные костюмы, и перед тем, как выйти из номера, папа сунул что-то мне в карман. Небольшую шелковистую тряпочку, которую я сперва принял за носовой платок, но, вытащив ее, обнаружил, что это — кипа.
От этого его жеста и от мысли, что я, за всю жизнь посетивший синагогу от силы пять раз, должен буду надеть кипу, мне снова стало неуютно: я осознал наконец, насколько серьезен ожидающий нас ритуал.
Я вспомнил о страхе мамы перед самолетами — и наконец понял ее чувства в полной мере. Только мой страх свалиться на землю с оглушительной высоты касался религии предков, о которой я не желал ничего знать. Никакой
— Я должен сразу это надеть? — пробормотал я. Шелковый кружок лежал на моей ладони.
Папа покачал головой:
— Сейчас не надо. Потом. Но тогда уж обязательно.
То, что он позаботился о кипе, сразу сделало его гораздо большим евреем, чем я, пришельцем из другого мира.
Но если я — хороший сын, то должен следовать за отцом, а значит, и сам принадлежу к тому миру, подумал я и ощутил глубокий покой. Сын следует за отцом. Отец следует ритуалам предков.
Я понял, что собственная воля мне здесь не понадобится, и потащился за папой, готовый делать все, что необходимо для молитвы: погрузиться в то, от чего я так долго уклонялся.
Ритуалы, дисциплина, ограничения.
Но я замешкался на лестнице и позволил целой толпе американцев обогнать себя, а когда оказался наконец в вестибюле, папы там не было. Я забеспокоился и уже шел к стойке портье, чтобы спросить, не видел ли его кто-нибудь, когда услыхал рев, показавшийся мне знакомым. Шум доносился от входных дверей, и там я его увидел. Своего отца.