Один раз с котом случилось несчастье, после которого мы еще больше привязались к нему. В соседнем дворе был колодец, покрытый деревянным кружком. Дэбу-чан любил сидеть на колодце, и мы никак не могли отучить его от этой привычки И вот как-то соседи доставали воду и забыли положить круг на место. Случайно выйдя на двор, мы услышали приглушенные котиные вопли, не сразу поняли, откуда они, не сразу привязали доску к веревке и опустили в колодец. Должно быть, кот был некоторое время в воде, он ослабел, никак не мог уцепиться за доску. Я побежала на соседнюю улицу за рабочими. Слов не было, и, задыхаясь, я только повторяла:
- Ирошай, дозу, хаяку ирошай! (Идите, пожалуйста, скорей идите!) - и они побежали за мной.
- Нэко, нэко-сан! - чуть не плача, повторяла Туся. Один из рабочих быстро скинул с себя куртку, привязал полено к канату, а другой спустил его. Колодец был очень глубокий, не меньше 30 футов, мне страшно было за японца. Дэбу-чан, видимо, слабел, крики его были едва слышны, порой замирали совсем, он тонул. Но вот японец крикнул что-то из колодца, другой стал поднимать его. Koт лежал на руках японца, но мы были уверены, что он погиб. Он окоченел, не двигался, глаза были закрыты, ушки прижаты, мокрая шерсть прилипла, обрисовывая неестественно худое, жалкое тело и тонкий длинный хвост.
Мы не знали, как благодарить японцев. Я дала им денег и просила сейчас же выпить сакэ. Тот, который лазил в колодец, был совершенно мокрый. Но японцы в ужасе замотали головами:
- Ийэ! Ийэ! - повторяли они (нет, нет). И еще что-то говорили, из чего я только поняла, что они денег взять не могут, потому что спасти кота было их долгом, они сделали это из уважения к Нэко-сан, то есть к господину коту.
А Нэко-сан отогревался на груди у каждой из нас по очереди. Мы влили в него сакэ, валерьяновых капель, теплого молока, и каким-то чудом он выжил.
Обычно Дэбу-чан недолго нежился в солнечном луче, когда у нас в доме был Кадзу-чан. Переваливаясь на непокорных еще ногах, хитро улыбаясь, Кадзу-чан подкрадывался и тащил кота за хвост. Дэбу-чан вскакивал, дико кричал и бежал в другую сторону. Падая, снова подымаясь, Кадзу-чан бежал за ним. Кадзу-чан был ужасно толст и пушист. Может быть, если бы снять с него широкое кимоно, одеть его по-европейски, Кадзу-чан оказался бы очень стройным мальчиком, но во всех этих одеждах он казался страшно неуклюжим, и неуклюжесть эта, пушистость увеличивали его прелестную очаровательность. Он был действительно очарователен, и это сознавали решительно все; это смутно чувствовал и сам Кадзу-чан, конечно, больше всех это сознавала сама кроткая Оку-сан - мать.
И вдруг мы лишились общества Кадзу-чан. Случилось это по моей глупой необдуманности. Таскала я Кадзу-чан на руках и так была увлечена его очаровательностью, что неожиданно для самой себя, забыв осторожность, чмокнула его в темнеющий бритый затылок.
Господи! И зачем только я это сделала! Я сейчас же спохватилась, но было уже поздно! А что я наделала, я мгновенно поняла по лицу Суми-чан. Я никогда не думала, что у добродушной японки мог быть такой злой, колючий взгляд! Она покраснела, побурела, все дружественное мгновенно слетело с ее лица, оно выражало презрение, ненависть. Я почувствовала себя преступницей, когда Суми-чан, точно охраняя от меня своего питомца, схватила его на руки и побежала домой, через дорогу, бормоча что-то. Я поняла только одно слово: "Китанай, китанай!", то есть грязно, грязно!
С тех пор Кадзу-чан не кричал мне больше по утрам: "Тарутая-тан!" И не приходил к нам в дом. Мы были "китанай". Мне казалось, что и отношение Оки-сан к нам изменилось, она уже не улыбалась нам так приветливо, как раньше, в ее обращении с нами была холодность, сдержанность.
Старший сын - надежда и гордость каждой семьи - умер. Профессор рассказал нам, как это случилось. Мальчик поехал на курорт купаться в море с товарищами и заболел, сделались боли в животе. Профессор не предполагал, что сын его серьезно болен, когда получил первую телеграмму. Родители поехали к сыну, только когда получили вторую телеграмму, что мальчику плохо. Они перевезли его в Токио в госпиталь, но время для операции было упущено, и мальчик умер от гнойного воспаления аппендикса и брюшины.
- Я ужасно мучался, упрекал себя в смерти сына, - говорил профессор, улыбаясь и похохатывая. - Если бы я выехал сейчас же после получения первой телеграммы, может быть, нам удалось бы его спасти, но я, ха, ха, ха, решил, что это несерьезно, был занят к тому же и не поехал... - Голос его вдруг оборвался, он замолчал, но продолжал растягивать рот улыбкой.
Мне было так тяжело слушать этот смех, видеть гримасу, заменяющую улыбку, что я не выдержала.
- Вам тяжело, почему же вы улыбаетесь? - спросила я его.
- Мы считаем, что не имеем права печалить других своим горем, - сказал он серьезно. - Поэтому смеемся, когда нам хотелось бы плакать.