Не знаю, для чего судьба подарила мне Василька, этот хрупкий, нежный цветочек? Зачем так неожиданно ярко вспыхнула в моей душе глубокая нежность к синеглазому ребенку? Что-то бесконечно родное и милое сияло в его взгляде, улыбке, звенело в тоненьком голоске. Кого же напоминал он мне? Ведь помимо желания приютить сиротку, помимо жалости к способному ребенку, какая-то сила властно тянула меня к нему. Я смотрела на него, стараясь найти в его личике намек на другие, милые, черты, и вдруг ахнула. Да ведь он похож на покойного брата, когда тот был ребенком! Та же синева глаз, то же золото волос, и улыбка до странности схожа. Я не думала об этом до сих пор, но память сердца сильнее памяти рассудка. Скоро возьмем тебя на дачу, мой маленький! Пусть тебе осталось немного прожить, но я сделаю так, чтобы все дни ты засыпал и просыпался с радостной улыбкой, чтобы и тени грусти не легло на твоем истаявшем личике.
Наконец настал желанный день, я и Надя привезли закутанного пледами Василька в коляске на дачу. Сторож осторожно взял его на руки и понес через сад:
— Ишь, как перышко легонький!
На террасе ждала нас мама, мы уложили малыша на раздвижном кресле, укрыли, он утомленно опустил ресницы, я сбоку наклонилась на ним.
— Устал, маленький?
— Как цветы пахнут, — не сказал, а как-то вздохнул он. — Это всё розы?
— И розы, и гвоздики, я нарву их тебе сейчас.
Первое время Василек будто бы окреп, щеки порозовели, голосок стал звонче. Целые дни лежал он в кресле на террасе или в цветнике на ярком солнце и с любопытством наблюдал, как мы возились на клумбах; радостным криком приветствовал распустившиеся за ночь цветы. Я посадила в маленькой клумбе васильки и, смеясь, говорила ему:
— Скоро твои глазки расцветут. И он гордился этим.
Мама и Надя читали ему вслух, он удивительно легко запоминал стихи и повторял их медленно, задумчиво, вслушиваясь в каждое слово. Я рассказывала ему легенды, сказки, отвечала на сотни вопросов, которыми он забрасывал меня.
— Откуда роса берется? Почему цветы пахнут? А звезды, из чего они?
— Замучил ты меня, Василек, два часа я говорю без передышки. Слушай, я поиграю тебе.
Музыку он любил больше всего, закрывал глаза и слушал, бледнея от волнения. Я сначала подбирала мелодии, понятные ему, сыграла как-то «Последний нынешний денечек».
— Это дяденька Игнат играет на гармонии.
Потом я стала играть все, что любила сама. Раз, уже вечером, когда кресло его внесли в гостиную, я играла ноктюрны Шопена, в комнате было темно. Вдруг послышался какой-то заглушённый не то вздох, не то стон. Я замедлила игру. Вздох повторился… Господи, да это Василек!
Так и есть, опустил голову и тихонько всхлипывает.
— Что с тобой? — испугалась я. — Болит что-нибудь?
— Нет!
— Отчего же ты плачешь?
— Так, жалко…
— Кого жалко, глупенький? — допытывалась я, уже понимая, что его болезненно чуткая, нежная душа не могла иначе отозваться на скорбную красоту музыки Шопена, как слезами и чувством неясной тоски.
— Не знаю, всех жалко: и вас, и дяденек, и себя, — пытался он объяснить свое настроение.
Мы переглянулись.
— Я не буду больше играть, не хочу, чтобы ты плакал.
— Да нет же, я по-хорошему плачу, не горько, а как от радости или от жалости плачут.
Он бывал счастлив, когда приходили письма от Игната, тот подробно описывал жизнь роты, бои, посылал бесконечное количество поклонов от дяденек, от Мишки, ротного козла, и желал скорого выздоровления. Но меня удивляло, что война как-то совсем отошла от Василька, он очень редко рассказывал о зиме в окопах, об атаках, разведках.
— Тебя очень тянуло на войну, Василек? — спросила его как-то Надя, он задумался:
— Сначала хотелось, а потом… Видно, маленький я, душа еще слабая, не могу видеть, когда люди мучаются! Меня еще в деревне дети «девчонкой» звали за то, что всегда подбирал я котенка или щенка брошенного и домой нес. Учился бы я! — оживляется он вдруг, — все книги, какие есть на свете, прочел бы! А может, и сам бы написал когда-нибудь большую книгу. Сумею я, Люшенька? — как всегда за подтверждением своих планов обращается он ко мне.
— Сумеешь, Василек! — улыбаюсь я ему.
Он охотно и много рассказывал о своей жизни в деревне, нас поражало, как остро он чувствовал красоту природы и проникался ею.
— Убежишь в поле или в лес, ляжешь на спину, слушаешь, смотришь… Рожь вся золотая, как риза у батюшки в большой праздник. Дунет легкий ветерок и колосья точно закланяются ему. Березки шелестят и кажется, будто девушки в воскресенье на улице смеются; дуб тяжело шумит, на старосту важного похож, а осинки — те, как ребятки пугливые, все дрожат да шепчутся: «Ой, боюсь, ой, страшно!»
Ходить наш Василек уже не мог, иногда я обнимала его и он пробовал сделать два-три шага, но сейчас же бессильно повисал на моих руках.
— Видно, долго еще мне не встать! — печально говорил он. Приезжал доктор, выслушивал его, задавал вопросы, мы следили за выражением его лица, но оно было непроницаемо.
Как-то мама спросила его в гостиной:
— Что, доктор, есть надежда? Ему как будто лучше немного! Он нахмурился.