«Мы с Вами, сколько теперь знаю Вас, люди, в которых великодушия или благородства, или героизма, или чего-то такого гораздо больше, нежели требует натура. Потому мы берем на себя роли, которые выше натуральной силы человека, становимся ангелами, христами и т. д. Разумеется, эта ненатуральная роль не может быть выдержана, и мы беспрестанно сбиваемся с нее и опять лезем вверх»{233}.
Вера в мессианское предназначение друга была одной из причин отрицательного отношения Чернышевского к возможному браку Добролюбова. Надо думать, старший товарищ опасался, что младшего затянут семейный да к тому же несчастный быт и рутина, не совместимые с масштабом его личности. Далее мы увидим, как Чернышевский представлял себе судьбу Добролюбова, проживи тот дольше: она была зашифрована в двух его сибирских романах — «Прологе» и «Повестях в повести». Пока же укажем на важное противоречие в высказываниях Чернышевского о Добролюбове: если в письмах Добролюбову 1858–1861 годов преобладал мотив братства, необычайного сходства между ними, то в сибирских воспоминаниях громче стал звучать другой мотив — патернализма по отношению к Добролюбову, которого он воспринимает как сына. Вот как, например, старший товарищ вспоминает о планах младшего жениться: «Он и до приезда знал, что не женится без моего согласия. Это не всякий сын сделает такую уступку воле отца»{234}.
Отеческая опека выражалась еще и в неукоснительном отстаивании интересов Добролюбова перед Некрасовым. К примеру, Чернышевский защищал его от упреков А. Д. Галахова, критиковавшего статью «Собеседник любителей российского слова», и в письме Некрасову сообщал, что вступается не только за Тургенева, Островского и Григоровича, с которыми было заключено обязательное соглашение, но и за безвестных сотрудников, например Лайбова (один из добролюбовских псевдонимов){235}. Хорошо видно, что в основе корпоративного единства лежал принцип полного доверия. «Статей его я никогда не читал, — утверждал Чернышевский, подразумевая, конечно же, чтение в рукописи. — Я всегда только говорил Некрасову: «Всё, что он написал, правда. И толковать об этом нечего». <…> Я только всегда говорил одному (то есть Некрасову. — Л.
Вторым ближайшим человеком в кружке «Современника» стала для Добролюбова Авдотья Яковлевна Панаева, чьи воспоминания хотя и не отличаются большой фактической точностью, но очень верно передают атмосферу, сложившуюся в 1856–1860 годах в редакции журнала. Панаева сохранила в памяти многочисленные эпизоды, в которых проявилась дистанцированность Добролюбова от старших членов редакции. В ее воспоминаниях он предстает одиноким молодым человеком, скучающим в обществе Тургенева, Панаева, Анненкова и других «людей 40-х годов». Когда дело происходило на даче в Петергофе, Добролюбов часто отказывался идти на прогулку, а если шел, то веселил всех тем, что, будучи близорук, не замечал больших грибов{237}.
Характер критика обусловливал его замкнутость на частых литературных сборищах. Добролюбов презирал праздное времяпрепровождение, предпочитал работу и мало участвовал в литературных обедах, устраиваемых в редакции «Современника», а если и присутствовал на них, то, как правило, хранил молчание, старался сесть рядом с Панаевой, спокойно и бесстрастно наблюдал за собравшимися через очки. Когда же он получал приглашение на чьи-нибудь обеды, то отвечал отказом. Однажды, вспоминает Панаева, получив снисходительное приглашение на обед от Тургенева («приходите и вы, молодой человек»), Добролюбов из гордости отказался ехать, несмотря на уговоры Некрасова и Панаева{238}. Он, кажется, так и не посетил ни одного литературного застолья, быть может, кроме обеда «памяти Белинского», о котором речь пойдет ниже. Уклад и ценности кружковой жизни были ему абсолютно чужды, и он стремился демонстрировать это старшему поколению. Тургенев, по словам Панаевой, не выдержав, однажды резко охарактеризовал такой тип поведения: