Лаврентьев вдруг испытал желание поднять трубку, выйти на "Рубин" в столицу Федерации, пока еще была телефонная связь, и от души нахамить какому-нибудь заспанному дежурному генералу в штанах с примявшимися лампасами, ошарашить убийственной "прямой речью", чтоб у того коленки подкосились, чтоб поразить в душу, неожиданно, как плевком из унитаза... "Товарищ генерал, тут такие дела, короче, кофе закончился! Что-что?.. Сам-то небось пьешь сейчас? А ежели не пришлете, будем на танки менять! Чего-чего?.. Знамо дело - на кофе! А, уже проснулся, голубчик! Что это я такое позволяю себе и кто я таков? Да, так точно, командир 113-го полка, нос до потолка. Нет, я вполне нормален. Где мой заместитель? Повез личный состав полка на Черное море - купаться. А я тут один, самолично... Ну, ладно, покедова. Столице привет, товарищ генерал. Да ты не огорчайся, я понимаю, надо ж, угораздило, прямо на твое дежурство такие звоночки. А ты не докладывай. Ну, ладно, давай, будь здоров, смотри там, чтоб все по уставу, не маленький, генерал все же!"
Лаврентьев обожал московских генералов. Паркетные тихони Генштаба, они на оперативных телефонных просторах превращались в величавых полководцев, лучезарных и мудрых наставников, суровых и требовательных радетелей за державу. В последнее время они все чаще обрушивались на Лаврентьева массой звонков. Но повышенное внимание выражалось не в материальной помощи, а во множестве указаний, которые он получал по всем аспектам жизни и службы; Лаврентьев также отвечал на всевозможные, по большей части странные, вопросы, и его ответы, вероятней всего, затем использовались как составляющая мякоть для докладных записок, всяких там справок и отчетов...
Вряд ли кого интересовало, какие горячечные видения тревожили Лаврентьева. В его ногах молча стояли трое крепколобых мужчин, напоминая своим безучастным видом консилиум, на котором никто не отважится произнести вслух роковой диагноз, чтоб затем приступить к развязке. Рядом с кроватью стояли: майор Штукин, хирург Костя с принадлежностями для инъекций и прапорщик-охранник, вооруженный автоматом. Каждый из них выражал общее ситуативное единство и - одновременно - контрастную противоположность. Штукин в этом "консилиуме" являл собой "вершителя судеб", Костя, разумеется, врачевателя, а прапорщик с автоматом символизировал неотвратимую смерть. Все трое по привычке прислушивались к звукам выстрелов, коротких очередей и взрывов за окнами. Они пришли, чтобы прервать сон командира и посмотреть на его реакцию: над плацем летают пули, срезают верхушки деревьев, с визгом влетают в стены, откалывая штукатурку, и, что особенно печально, пока невозможно определить, какая из сторон так настойчиво обрабатывает нейтральную зону, которой и являлся 113-й полк.
- Евгений Иванович,- произнес Штукин.
- Товарищ гвардии подполковник,- позвал командира Костя-Разночинец.
- Подъем,- после долгой паузы не очень уверенно подал голос прапорщик, вспомнив свое недавнее старшинское прошлое, которого лишился по причине отсутствия личного состава.
Командир поморщился, приподнялся, сел, прислушался.
- Стреляют?
- Со всех сторон лупят! - торопливо стал докладывать Штукин. Люди - все по боевым расчетам.
- Через забор не лезут?
- Кто? - уточнил Штукин.
- Ну не наши же...
- Нет... Пока - нет.
- Как полезут - стрелять на поражение,- сказал Лаврентьев.
- Наших? - спросил Штукин, окончательно запутавшись.
- Ихних,- сохраняя хладнокровие, ответил Лаврентьев.
- А наши и не полезут, чего им туда лезть! - заметил прапорщик.
Лаврентьев вышел в коридор, миновал сонно мигающего дежурного за стеклом, тот замедленно встал, вышел из дежурки и уже на улице пристроился за майором и прапорщиком.
И в самом деле выстрелы доносились со всех сторон. А рядом, на футбольном поле, стоял многоголосый вой беженцев. С неделю назад они прорвались в полк, заполонили буквально каждый свободный метр, все пустующие помещения, спасаясь от лиходейства своих земляков. День и ночь они молили судьбу и всевышнего о пощаде, о каре для врагов, а в затишье просили воды, кормежки, кричали, угрожали, требовали навести порядок в городе, то есть перестрелять всех гонителей и мучителей. Офицеры молча терпели нападки, отводили воспаленные глаза, уже не видя конкретных лиц, а только копошащуюся массу цветастых халатов, шаровар, платков, тюбетеек, коричневых рук, белых бород. Несмотря на отупляющую усталость, они чувствовали в себе позывы милосердия; благородное чувство осталось от стародавних времен, когда все - и нынешние беженцы, и боевики с черными, прогоркшими автоматами, и сами военные - были объединены общей целью, единодушием, времяощущением, по крайней мере так считалось, декларировалось и настойчиво прививалось. Теперь все это обернулось смутной виной. Жалость, былые восторги, украшения и прочая слюнявость исчезли, остался ноющий, саднящий раздражитель, избавиться от которого не было никакой возможности.