Читаем До последнего мига полностью

Собственно, это не бляшка была, а фосфорная подкладка под значок, какие до войны всякий уважающий себя молодец носил. Значков было много, самых разных: и «Ворошиловский стрелок» — схожий с орденом приметный алый знак, и ГТО — «Готов к труду и обороне», и ГСО — «Готов к санитарной обороне», масса других. Иногда человек идёт, увешанный ими целиком, будто генерал со старой гравюры, сабли только не хватает, кренится вперёд от тяжести, и под каждый блесткий рубиновый знак бледновато-зелёная пластинка подложена — мода такая. А моде, говорят, как и любви, все возрасты покорны. Каретников поёжился, подумав, что никто не ведал, не гадал, какую службу в недалёком будущем придётся служить плоским светящимся бляшкам.

— Как гнилушка мерцает, — продолжил Парфёнов, снова потрогал фосфорный кружок, — если тебе понадобится я могу добыть. А?

— Не нужно пока.

— Чёрного в нашей блокадной жизни много. Вчера иду в морское училище меня послали, — смотрю, человек на обочине к ездовой тумбе притулился, сидит, отдыхает. Я свернул к нему. Вставай, говорю. А он голову поднял, в глазах уже тлен и пустота, и шепчет еле-еле: «Погоди… Посижу малость дыхалка что-то не работает». Делать с ним нечего, говорю я ему: «Ладно, посиди, родимец». Обратно топаю, а он мёртвый. — Парфёнов сдёрнул с круглой блестящей головы шапку, вытер ею лицо. — Мёртвый, м-да. — Вздохнул, замер; на мгновение, словно бы решая, продолжать разговор или нет, просипел незнакомо: — Набок перевернут. А от задницы, от филейной части, два куска мяса оттяпаны, вот.

— Эт-то что же? — замерев, спросил Каретников, почувствовал, как внутри рождается тёплый тошнотный комок, ещё немного — и поползёт вверх, закупорит горло.

— Ничего. Обыкновенное людоедство, — пояснил Парфёнов. — На Андреевском рынке даже котлеты продают, — пожевал губами, собрал страдальческие морщины на лбу.

— Эт-то что же? — голос Игоря сбился на шёпот. — З-за это же к стенке надо ставить.

— И ставят, — жёстко сказал Парфёнов. — И будут ставить!

Наступил день выписки. Сколько ни жди этого дня, сколько ни готовься, ни переживай, ловя грудью собственное сердце, готовое выскочить наружу, — молотит безудержно гулко, будто машина, для которой нет никакого окорота, работает так, что в ушах даже глухота появляется, — а всё равно этот день приходит неожиданно. Он будто цветок, проклюнувшийся сквозь ноздреватый жёсткий снег и давший импульс каким-то новым радостным ощущениям, дотоле неведомым, и одновременно словно удар под ложечку — ждёшь этого удара, ждёшь, а боль бывает всё равно резкой, отрезвляющей.

Нечто печальное возникло в Каретникове — привык он к госпиталю. Человек — такое оборотистое, со всём и вся уживающееся существо, что одинаково привыкает и к смерти, и к горю, и к радости, и к боли, и к пулям, и к мёрзлой каменистой земле, в которую его загоняют насильно, и ко дворцу, и к шалашу, а всё-таки печаль обязательно возникает в нём, когда он оставляет обжитое место, к которому успел привыкнуть, найти вещи не только противные, но и близкие, приятные. И врачи стали близкими Каретникову, и эти серовато-зелёные, тусклые, кое-где в пузырях и неровных пятнах облупившейся краски стены, и котельная с чёрной и высокой, словно корабельная мачта тонкой трубой, и бессменный командир её — дядя Шура Парфёнов, лысоголовый кропотун, списанный на сушу «мареман» в обелесевшей от времени кожаной шапке с небрежно болтающимися в такт движениям ушами, и запах карболки, и стираные-перестираные бинты.

Вздохнул Каретников затяжно, сыро, но глаза и голос его были сухими, непотревоженными — грусть грустью, прощание прощанием, а есть ведь и дела; закроется за ним дверь, освобожденная от навезённых за ночь мёртвых, и госпиталь останется в прошлом. Впрочем, надо отдать дань справедливости, мёртвых стало меньше — не потому, что полегчало, поскольку по Ладоге начали привозить больше продуктов, — нет, хлебная пайка всё равно продолжала оставаться урезанной, на такую не дано выжить — а появились в Питере бытотряды, они брали на заметку тех, кто болен, слаб, обходили квартиры, доставляли воду, подсобляли с топливом, мертвецов на машинах под скорбный вой ветра и снега увозили на далёкий Пискаревский пустырь — там, сказывают, отвели место для нового кладбища, под братские могилы.

День зимний короток, всего два вороньих скачка — и нет его, наступает долгая ночь, потом ночная темень сменяется дряблой, какой-то ватной, удушливой серостью, забабахают в ней снаряды, а если погода позволит, то и бомбы — фрицы в плохую погоду летать опасаются, — потом снова надвинется темень. Был день — и нет его. Да и был ли он вообще?

Перейти на страницу:

Все книги серии Офицерский роман. Честь имею

Похожие книги

1. Щит и меч. Книга первая
1. Щит и меч. Книга первая

В канун Отечественной войны советский разведчик Александр Белов пересекает не только географическую границу между двумя странами, но и тот незримый рубеж, который отделял мир социализма от фашистской Третьей империи. Советский человек должен был стать немцем Иоганном Вайсом. И не простым немцем. По долгу службы Белову пришлось принять облик врага своей родины, и образ жизни его и образ его мыслей внешне ничем уже не должны были отличаться от образа жизни и от морали мелких и крупных хищников гитлеровского рейха. Это было тяжким испытанием для Александра Белова, но с испытанием этим он сумел справиться, и в своем продвижении к источникам информации, имеющим важное значение для его родины, Вайс-Белов сумел пройти через все слои нацистского общества.«Щит и меч» — своеобразное произведение. Это и социальный роман и роман психологический, построенный на остром сюжете, на глубоко драматичных коллизиях, которые определяются острейшими противоречиями двух антагонистических миров.

Вадим Кожевников , Вадим Михайлович Кожевников

Детективы / Исторический детектив / Шпионский детектив / Проза / Проза о войне