Федоров это использовал, он говорил ей, что вот она просит, молит за стариков, сама с ним, Федоровым, и со своими ненаглядными детьми (когда ему было надо, он не забывал помянуть ее детей) готова из-за них идти на дно, а больных волнуют только собственные шкурные интересы. Формально, говорил Федоров, они, может быть, и члены КПСС, фактически же назвать их большевиками давно нельзя: они разложились и выбыли из партии, нужды рабочего класса им безразличны. В словах Федорова, конечно, была правда, и де Сталь понимала, что пока старики, как прежде, обращены в прошлое, в мир, обреченный на смерть, доживающий свои последние дни, пока она не добьется, чтобы они встали на партучет здесь, на Ковчеге, у нее нет шансов им помочь. И тогда де Сталь решилась. Все были против нее: и Федоров, и Господь, и сами партийцы — все ее не понимали, все считали предательницей, и в первую очередь именно товарищи по партии, но она не желала этого знать.
Сколько дней она потратила зря, льстя старикам, моля, пытаясь им объяснить, что происходит и куда идет мир, — бесполезно: они не хотели ее слушать. Слова де Сталь казались им очередной хитростью, чтобы лишить их заслуженных льгот и привилегий. И все-таки она не отступала, боролась и боролась за них, причем ее единственным оружием была любовь, одна любовь.
Выбрав душу, которую она сегодня собиралась обратить и спасти, выбрав большевика, от которого она сегодня собиралась добиться, чтобы он перевелся на партучет в отделение, де Сталь покупала у нянечек чистое белье, откуда-то доставала свежие, даже хрустящие простыни, шла в мужскую палату и сначала перестилала постель избранника. Потом, если он был голоден, она кормила его, если он был сыт, она не спеша угощала его редкостными конфетами — старики, как дети, любили сладкое, — которые тоже неизвестно где доставала. Она разворачивала золотую фольгу и своими тонкими пальцами клала им в рот трюфеля с ромом и коньяком, чернослив, фаршированный цельными орехами и облитый шоколадом, цукаты. Затем, когда по глазам видела, что доставила радость, раздевала любовника, раздевалась сама и ложилась рядом.
Старики принимали это без ропота, тихо: больница уже давно сделалась их домом, они успели привыкнуть к здешним порядкам, знали, что никто и ни о чем спрашивать их не будет, просто сделает, что считает нужным. И никто никого тут не стеснялся, все они, как глухими стенами, были отделены, отгорожены болезнью, да и без того, едва болезнь стала в них укореняться, то есть много-много лет назад, они ушли, бежали от нее в свое прошлое, так что они не просто не видели и не замечали соседей, а как бы даже и не были с остальными в палате. Она ложилась к ним, прижималась и начинала их греть, тепло было главной валютой в этом мире, тепла им всегда и больше всего не хватало, особенно они мерзли в последние дни, когда на улице и в больнице было очень холодно, а угля не осталось: была весна и топили еле-еле.
Любовь ее была хитра и изобретательна, тепло было единственным, что они безбоязненно впускали в себя, чего они не опасались, наоборот, просили и хотели, и она приходила к ним, сначала не как женщина, а как тепло. И как когда-то давно на «Эльбрусе» со Сталиным, она обнимала их, будто грелка согревала их постель, потом, не спеша, их самих, и так, теплом, в них входила. Она размягчала, разглаживала их старые, дрожащие от холода тела, и они в благодарность впускали в себя ее тепло, ее запах, они думали, что она оттуда, из прошлого, того далекого прошлого, которое они любили, которому верили, того прошлого, где им было так хорошо, так всегда тепло, где они были любимы и любили сами и где так же пахли женщины.
Теперь, скажи им кто-то, что она жена и соучастница Ноя, жена того Ноя, который замыслил этот потоп, ради которого, по молитве которого Господь и задумал уничтожить всех их, всё, что было им дорого, всё, что имело для них значение и смысл, то есть она враг, страшный, заклятый враг, — они бы не поверили, сказали, что она пришла, родом из их прошлого, что они знают ее много-много лет и готовы поручиться, что она верный товарищ.
Для них она уже была своя, сначала она стала их собственным теплом, потом их воспоминаниями, всё очень медленно, зыбко, оборона стариков была крепка и глуха, не было ни одной прорехи, но де Сталь постепенно проникала, просачивалась через нее и лишь потом, уже став их частью, той, которая уже была в их жизни, она начинала их ласкать. Ласки ее тоже были медленны и осторожны, плоть стариков была пуглива и слаба, пожалуй, она была даже недоверчивее, чем их разум, она давно жила лишь памятью, и любое неловкое движение могло все испортить. Стариков могло спугнуть что угодно, но де Сталь это мало смущало, она не сдавалась, начинала сначала и сначала, только была еще осторожнее.