Так я стал законным обитателем здешнего мира. Теперь мне надо было его обживать. Я думал, что больничная жизнь дастся мне проще, но привыкал медленно и тяжело. По всем статьям я был привилегированным пациентом: попал сюда по блату, главное же — состояние мое было легче, чем у других, но все это оказалось слабым утешением. Скорее, наоборот. Дело в том, что я был едва ли не единственным из местных постояльцев, кто вообще ощущал себя больным; правилом, нормой тут было чувствовать боль, а не болезнь; боль приходила, и тогда ты мучился и страдал, но потом, когда она слабела, кончалась, ты забывал о ней, забывал так, словно ее и вовсе не было. Я же забвения был лишен. Я всегда был со своей болезнью, всегда думал о ней, всегда следил за ее динамикой и изменениями, следил, как действуют препараты, что я принимал, насколько мне лучше или, наоборот, хуже.
С моей, да и с любой другой точки зрения, мои сопалатники жили страшной жизнью, и я бы ни за что не согласился с ними поменяться, однако и мне было трудно. Наверное, особенно трудно потому, что рядом не было никого, кто был бы в равном со мной положении, кто мог бы меня понять, я был отгорожен от всех высоким забором и предоставлен себе.
В сущности, быть пациентом отделения старческого склероза, или, как их для благозвучия теперь именуют, отделения геронтологии, нелегко для любого человека — все равно, чем и в какой степени он болен. В любой психиатрической клинике оно считается тяжелым, и в первую очередь из-за абсолютной безнадежности, которой заражены все — и больные, и врачи, и медсестры. Сделать ничего нельзя, невозможно навести даже относительный порядок, больные ходят под себя, а белье, хотя наше отделение считалось привилегированным, им меняли не чаще чем через день, в других больницах и того реже — раз в неделю. По этой причине все и навсегда пропахло скисшей мочой да еще, как в обычной больнице, прогорклым маслом из кухни и рассыпанной в уборной хлоркой. Из-за сырых простыней и грязи у многих больных были язвы, пролежни, правда, с ними, поскольку они на виду, пытались бороться — перевязки делались регулярно, врачи за этим следили, и тогда вдобавок к другим запахам в отделении остро пахло мазями и спиртом.
Корпус был для бывшего начальства, но не весь — только центральная часть здания и левый флигель. В правой части уже при мне стали делать ремонт, ее собирались от нас отгородить и передать скорой помощи — под тех, кого, как и меня, подбирали на улице. Продлиться переделка должна была год, если не два, но, очевидно, решение передать флигель «Скорой» «наверху» уже было утверждено и, соответственно, прежние койки у нас отняты, так что машины одновременно с началом ремонта стали возить сюда больных; клали их в палаты, где строители еще не работали, а потом через несколько дней скандалов и ругани переводили в другие клиники. Бред со скорой был связан не только с обычным нашим бардаком, но и с давней, чуть ли не двойной нехваткой коек в психиатрии. Те, что были, бронировались за острыми больными, а на остальных денег никто давать не хотел.
Что люди, лежащие в нашей части корпуса, не простые, легко было догадаться по разговорам, которые они вели сами с собой, но и так Кронфельд во время одного из обходов сказал мне, что чуть ли не все, кто здесь обитает, или старые большевики, или в прошлом большие начальники, так что он, бывая тут, чувствует себя генсеком. От него же я узнал, что попасть сюда считается достойным завершением карьеры. В сущности, понять это можно. Жить в одной квартире со впавшим в маразм стариком до крайности трудно. Ему нужна отдельная комната, постоянный уход, кто-то все время должен быть рядом, иначе в доме непролазная грязь, вонь, всегдашняя опасность, что будет не выключен газ, а квартира залита водой. Однако найти женщину, которая бы согласилась ухаживать за больным, непросто.
Есть еще дом для престарелых. Но и туда попасть сложно, очередь тянется несколько лет, бывает, что даже люди, у которых нет родных, умирают, не дождавшись места. Кроме того, не секрет, что жизнь в подобных заведениях ужасна и мало кто готов сдать туда мать или отца. Другое дело — больница, куда формально берут на время (если постараться, его можно тянуть и тянуть), а не навсегда, и где, по идее, лечат, а не содержат. Условия в отделениях геронтологии, как их ни ругай, несравнимы с тем, что творится в домах престарелых, так что они для всех — и для семьи, и для больного — лучшее, на что можно рассчитывать. Соответственно, чтобы сюда взяли, нужны немалые связи и немалые заслуги.