Я стала, было, на колени среди комнаты, сложив руки и подняв глаза, — но что-то говорит мне, что молитва бесполезна: я буду иметь только то, что на мою долю назначено.
И ни одним горем не меньше, ни одним страданием не больше, как говорит г-н Ф.
Остается только одно: безропотно покориться.
Я отлично знаю, что это трудно, но иначе в чем же была бы и заслуга?
Я верю, безумная, что порывы страстной веры, что горячие молитвы могут что-нибудь сделать!
Бог хочет немецкой покорности, а я к ней неспособна!
Думает ли Он, что покоряющиеся таким образом должны были для этого преодолеть себя?
О! Вовсе нет! Они покоряются потому что у них в жилах вода, вместо крови, потому что это для них легче.
Разве это заслуга — быть спокойным, если это спокойствие в натуре человека? Если бы я могла покориться, я добилась бы этого, потому что это было прекрасно. Но я не могу. Это уже не трудность, это невозможность. В момент упадка сил, я буду покорна, но это будет не по моей воле, а
Боже мой, сжалься надо мной, успокой меня! Дай мне какую-нибудь душу, к которой я могла бы привязаться. Я устала, так устала. Нет, нет, я устала не из-за бури, а из-за разочарований!
Вы может быть принимаете это за любовь?
Невозможно спать, когда так чудно-хорошо.
Подлый, слабый, недостойный человек! Недостойный последней из моих мыслей!
Французы, конечно, будут в бешенстве. Пусть успокоятся. Я ценю и люблю их более, чем какую-либо другую нацию, но я должна признать, что их дворцы никогда не достигнут мощного, великолепного и грандиозного величия итальянских дворцов, особенно римских и флорентийских.
Мы взяли стул с носильщиком и мама, и я, по очереди отдыхали на нем.
Скелеты — ужасны: эти несчастные застыли в самых раздирательных позах. Я смотрела на остатки домов, на фрески, я старалась мысленно восстановить все, это, я населяла в своем воображении все эти дома и улицы…
Что за ужасная сила, эта стихия, поглотившая целый город.
Я слышала, как мама говорила о замужестве.
— Женщина создана для страдания, — говорила она, — даже с лучшим из мужей.
— Женщина до замужества, — говорю я, — это Помпея до извержения, а женщина после замужества — Помпея после извержения.
Быть может я права!
Я очень утомлена, взволнована, огорчена. Мы возвращаемся только к восьми часам.
У Пиетро и без меня есть кружок, свет, друзья, словом, — все, кроме меня, а у меня без Пиетро — ничего нет.
Я для него только развлечение, роскошь. Он был для меня всем. Он заставлял меня развлекаться от моих мыслей — играть какую-нибудь роль в мире, и я только и думала, только и занималась, что им, бесконечно довольная, что могу избавиться от своих мыслей.
Чем бы я ни сделалась, я завещаю свой журнал публике. Все книги, которые читаются — только измышления, положения в них — натянуты, характеры — фальшивы. Тогда как это — фотография целой жизни. Но, скажете вы — эта фотография скучна, тогда как измышления — интересны. Если вы говорите это, вы даете мне далеко не лестное понятие о вашем уме. Я представляю вам здесь нечто невиданное. Все мемуары, все журналы, все опубликованные письма, — только подкрашенные измышления, предназначенные к тому, чтобы вводить в заблуждение публику. Мне же нет никакой выгоды лгать. Мне не надо ни прикрывать какого-нибудь политического акта, ни утаивать какого-нибудь преступного деяния. Никто не заботится о том, люблю ли я, или не люблю, плачу или смеюсь. Моя величайшая забота состоит только в том, чтобы выражаться как можно точнее.
Однако я открыла тетрадь вовсе не для того, чтобы распространяться обо всем этом, я хотела сказать, что еще нет полудня, а я предаюсь, более чем когда либо, своим мучительным мыслям, что мне теснит грудь и мне хотелось бы просто… рычать. Впрочем — это мое обычное состояние.