Лев Гольдинов писал: «Совсем недавно 80-летний поэт порадовал читателей новым циклом лирических стихов». И Гольдинов даже переложил эту мысль в стихи: «В поэзию и в жизнь влюблен, и с новой книгой на примете — живым примером служит он и в творчестве и в долголетье». В «Литературной газете» Эмиль Кроткий под дружеским шаржем на поэта ставит свое двустишие: «Вот — старый (?) Гулиа… о нет, он молод, молод с давних лет!» Ираклий Абашидзе восклицает: «А как работает замечательный поэт, патриарх абхазской литературы Д. Гулиа!»
Много пишет Дмитрий Гулиа и для детей. Его стихи, переведенные Самуилом Маршаком, были хорошо встречены литературной Москвой. Маршак, делясь своими впечатлениями от стихов абхазского поэта, говорил о том, «с какой внутренней свободой, с какой причудливостью, с каким умением смотреть вокруг» пишет Гулиа. Цикл стихов «В нашей деревне» и «Лето в горах» может служить образцом живой абхазской классики для детей. Максимальная простота изложения тесно переплетается с высокой образностью и философическими обобщениями. Стихи проникнуты огромной сердечностью и любовью к человеку. Вот одно из них, «Про солнце»: «С неба смотрит солнце миллионы лет. Льет на землю солнце и тепло и свет. Но посветит солнце и уходит прочь, а живое сердце греет день и ночь. Значит, сердце лучше солнца самого. Никакие тучи не затмят его!» Баграт Шинкуба подчеркивает: «Родоначальник абхазской литературы, народный поэт Абхазии Дмитрий Гулиа, хотя и намного старше своих собратьев по перу, но творчество его по-молодому свежо». (Внешний портрет поэта тех времен Кумф Ломиа передает так: «Размерен шаг. Тверда рука. Орлиный взор остер». А Иван Бауков пишет: «Дверь в кабинет открывается, входит мужчина бойкий, худой, небольшого роста. Пряди волос хрустальные…») Кажется, воспарил орел, отдыхавший на скалах. Гулиа читал свои стихи молодым абхазским коллегам и с волнением ждал их оценки. Это юношеская поэтическая стать жила в нем до конца его дней. Он как бы заново переживал все волнения молодости. Отослав стихи в газету, беспокойно справлялся:
— Очень хочется знать: напечатают или нет?
Его успокаивали:
Напечатают.
— А может, не понравятся?
Он брал телефонную трубку и слушал сообщение из редакции:
— Стихи хорошие. Печатаем.
Гулиа облегченно вздыхал и спрашивал, нет ли каких-либо замечаний. Оказывается, есть: одно слово хотелось бы заменить другим.
— Вы так решили?
— Мы обсуждали долго, — отвечали в трубке.
— Тогда согласен. Но вы подумайте: времени достаточно.
А наутро раздавался звонок. Товарищи из редакции просили извинить за беспокойство: слово в стихах восстановлено, оно все-таки лучше, а замены так и не нашлось. Отец улыбался в усы и благодарил… И, радостно потирая руки, говорил нам:
— Стихи приняты без единой поправки. Сказали, что напечатают.
Он волновался каждый раз, когда речь шла о печатании новой вещи, волновался, как юнец. Острота этого чувства была, на мой взгляд, лучшим отражением его поэтического самочувствия и литературного здоровья.
Старый поэт работал не один. Его окружала целая когорта молодых людей, заявивших о себе полным голосом и признанных народом. Это уже была литература в подлинном смысле этого слова — со своими боевыми задачами и страстями, с творческими успехами и неудачами. (Роберт Бикмухаметов пишет: «Задачи, которые ставил Д. Гулиа перед своей литературой и перед самим собой, большие и почетные. Это задачи развитой литературы. А такой стала абхазская литература за считанные годы».) Гулиа внимательно следил за печатью, и каждое свежее слово наполняло его душу ликованием…
— Хочу видеть Алешу, — говорил он часто о Ласуриа.
Когда являлся молодой поэт, Гулиа отечески выговаривал ему:
— Не зашел, обманул. А давно обещал.
Ласуриа, эпикуреец и жизнелюб, легко поддававшийся бурному течению молодой поэтической среды, начинал извиняться. Искупить вину мог только в одном случае: прочитав свои новые стихи. Он их читал нараспев, выделяя смысловые ударения, подчеркивая главное. В нем горело сердце поэта и гражданина. Именно эта гражданственность, честность, непримиримость ко всему закостенелому не только в литературе, но и в жизни и восхищали его старого друга. (Только что мне попались на глаза очень верные слова Генриха Бёлля: «Главное, чтобы писатель писал честно. Не жульничал».) Не слогу или голосу, не красивому словосочетанию или внешнему блеску рифмы отдавал предпочтение Гулиа, а главному в поэзии — пафосу борьбы, пафосу жизнеутверждения, борьбе за самую жизнь во всех ее многообразных проявлениях. Он писал: «Никто не станет спорить о том, хорошо или плохо поет соловей. Но кому придет в голову называть его песни поэзией? Подлинная поэзия начинается там, где торжествует и волнует наше сознание мысль, облеченная в прекрасную форму».
Всю жизнь он стоял именно на этой и только на этой эстетической позиции. Приоритет «мысли, облеченной в прекрасную форму», был его идеалом, которому он поклонялся всю свою творческую деятельность.
Слушая переводы своих стихов, он говорил порой: