Отец задумался. Долго молчал, вспоминая годы, когда Чанба яростно выступал против царизма и меньшевиков, против князей и фабрикантов. В Народном Совете Чанба был одним из тех, кто в ярких речах громил эксплуататоров. Чанба писал в «Апсны» статьи, пропагандировавшие большевистские идеи. Он тогда казался бесстрашным. Нынче он выглядел поблекшим и растерянным. Искренне не понимал происходящего. И повторял:
— Наверно, так надо. Сталину виднее.
Взяв под мышки брошюры, шел на склад, где проводил обстоятельную беседу, наполненную любовью к советской власти, доверием к партии, в которой состоял много лет, и к «карательным органам, разоблачавшим злейших врагов народа».
Чанба от природы был мягок, был рожден поэтом и не подозревал, что идет на голгофу. Его арестовали, как и многих. Об этом мы узнали в Союзе писателей, где состоялось собрание. Писатели задним числом «заклеймили подлую деятельность Чанба». А дома у нас был траур. Мы понимали, что тот, кто попадал «туда», не возвратится назад. Это все равно, что пропутешествовать на тот свет… Отец достал книжку Чанба «Сейдык». На титульном листе имелась надпись, сделанная рукою автора: «Нашему учителю по литературному творчеству Д. И. Гулиа». Поглядел на нее увлажненным взглядом и спрятал поглубже в ящик стола.
Молодая абхазская литература вновь понесла огромный урон. Кто же его восполнит? Гулиа порой казалось, что рушился дом, строительству которого он отдал жизнь.
Брат Елены Андреевны, некогда ушедший в армию ради пары сапог, был обвинен во всех смертных грехах и погиб.
К середине 1938 года репрессии вроде бы поутихли. Отец заканчивал перевод поэмы Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Мы дали друг другу слово не поддаваться горю и работать, работать, работать во имя памяти погибших друзей. А в глубине души все-таки теплилась надежда: рано или поздно справедливость восторжествует. Не бывает же иначе на земле!
Наблюдая в то время отца за работой, более зрело осмысливая творческий процесс, я не мог не удивляться его титанической энергии. И тысячу раз прав Николай Тихонов, когда пишет: «Дмитрий Гулиа — неутомимость и вдохновение…»
Сахарный диабет значительно подорвал его здоровье. По-видимому, происходили какие-то необратимые изменения в печени. С этим была связана жестокая ахилия (отсутствие кислотности в желудке). Отец похудел, но до поры до времени не принимал инсулина. Тем не менее работал как вол. Распорядок дня его не изменился: от семи утра до семи вечера — за письменным столом, а потом книги, беседы и про; чее. К переводу Руставели он отнесся с чувством огромной ответственности и любви, как, впрочем, ко всему в литературном деле.
Древняя поэма Руставели написана чудесным стихом — с большущей смысловой нагрузкой и потрясающим звучанием. Она вся пронизана афористическими выражениями. Кажется, Вольтеру приписывают парадоксальные слова о том, что «Данте обеспечено бессмертие, ибо его уже никто не читает». Что же до Руставели, писавшего восемь веков назад, о нем этого не скажешь. Пожалуй, нет в Грузии более живого и близкого народу поэта, чем Руставели. Я бы даже сказал так: он не менее современен, чем здравствующие поэты. (Надеюсь, не обидятся мои грузинские друзья.)
Когда поэма была полностью переведена, абхазцы, без преувеличения можно сказать, изумились. Язык, ритм, точность рифмовки были столь близки к оригиналу и в то же время каждая строка звучала столь по-абхазски, что поэма в целом воспринималась как создание оригинальное. Это был вклад не только в литературу. Абхазский перевод содействовал дальнейшему, более тесному культурному общению с грузинским народом.
В то время я уже оставил железную дорогу и сотрудничал в газетах, а потом меня перевели в Управление по делам искусств Абхазии. В общем начальствовал. Я был уже автором повестей «На скате» и «Месть» и «Рассказов у костра». Все они были написаны под влиянием Гулиа и посвящались прошлому Абхазии. Мне до сих пор кажется, что отец довольно-таки скептически относился к моим литературным занятиям.
— Литература — дело ненадежное, — говорил он.
— А почему же им занялся ты? — спрашивал я.
— Тогда я был неопытен — ошибся.
Он очень советовал заниматься живописью и графикой.
— Так зачем же ты настаивал, чтобы я сделался инженером? — спрашивал я недоуменно.
— Потому что искусство — тоже не самое главное.
— А что же главное?
Отец затянулся папиросой и сказал:
— Собственный путь. Нечего подражать отцу. Дело нехитрое — сынка вытягивать за уши. Вот ты — инженер; поработал на дороге, тебя потянуло в печать. Это я понимаю. У тебя своя голова на плечах. Выбирай что по душе. В литературу, если есть талант, не опоздаешь. Вспомни О’Генри. Вот тут надо заиметь кое-что. — И он указал на спину. — Горб должен вырасти от трудов, от забот. Хуже всего, когда он вырастает только на литературной почве.
И все-таки внимательно читал мои вещи. Делал замечания, предлагал более точные заголовки. Его смущала цветистость моих образов и сравнений. Я пытался возражать: дескать, самое главное в современном письме — яркость образа.