По возвращении в Москву велел он созывать на 1 ноября съезд всекняжеский, и, как летописец помянул под тем числом, «вся князи Русстии, сославшеся, велию любовь учиниша межу собою».
Может показаться несколько странным, что, говоря об этой торжественной встрече победителей, летописец не перечисляет её участников, а главное, умалчивает о содержании съезда. Но так в отношении съездов делалось, за немногими исключениями, всегда: и во времена Киевской Руси, и позже. В таких встречах обязательно имелась своя внешняя, праздничная, застольная сторона; но то, что обсуждалось на трезвую голову, оставалось сокрытым от всякого постороннего слуха, так что и летописец, как в данном случае, мог отметить лишь самое общее: «велию любовь учиниша межу собою».
«Вся князи Русстии…» Выходит, собрались сейчас в Москве не только участники битвы, но были приглашены, приехали также и «воздержавшиеся», в том числе четыре великих князя: тверской, нижегородский, рязанский, смоленский? Но почему бы им и не приехать на праздничный съезд? Неявку в ополчение могли они объяснить различными уважительными причинами, но неявка на съезд прозвучала бы совсем нехорошо — как будто не рады победе над Мамаем. И уж коли собрались все вместе, то как бы страстно ни объяснялись по частностям, а всё равно стоящее за спиной свершение настраивало их на совсем новый лад, разворачивая впереди ничем ещё не записанный, волнующе чистый свиток свободного будущего.
Как раз подоспела весть о гибели Мамая.
Оказывается, великий темник, опамятовавшись после позорного бегства, действительно вознамерился немедленно, сей же осенью, исправить случившееся — вернуться на Русь изгоном. Откуда он к остаточному своему войску добирал новые полки, неизвестно. Сообщали только, что уже двинулся было Мамай в поход, да непредвиденная вышла задержка. Такая, что вскоре в иную совсем сторону пришлось заворачивать ему своих конников.
Тохтамыш, выученик и союзник Тамерлана, тот самый, что завоевал Синюю Орду и сидел теперь в Сарае Берке, узнав о поражении Мамая на Дону, разумеется, захотел извлечь выгоду из беды соседа-соперника. Возглавляемые им тьмы перевезлись через Волгу и вторглись в пределы Мамаевой Орды.
Есть предположение, что рати встретились несколько западнее Донца, у притоков Ворсклы, один из которых звался Кальченка. Разбитый здесь наголову, преданный к тому же своими мурзами, вконец обесславленный Мамай побежал в Крым.
Достигнув Кафы, Мамай вступил в переговоры с правителями города, прося предоставить ему убежище и обещая хорошо заплатить. Генуэзцы вызнали, что злополучный темник, точно, пожаловал в Крым не с пустыми руками. В его обозе были припрятаны тюки с золотом и серебром, с драгоценными камнями и «множеством имения».
Впустить Мамая впустили, но лишь затем, чтобы никуда уже из Кафы не выпустить. С помощью денег он спасся, но деньги же стали причиной его гибели.
Не сохранились для истории ни месяц, ни день гибели Мамая. Бесславный конец! Да и мог ли он быть иным? Оплакивать покойника не нашлось кому, ибо нет на земле более одиноких людей, чем эти вселенские изверги, играющие, как в шахматы, судьбами целых народов. Между ними и остальным миром — непроходимая пустыня.
Тохтамыш сам, не дожидаясь, пока придут к нему русские послы (да и придут ли ещё?), отправил к великому князю московскому своих посланников со словом, что он, Тохтамыш, «супротивника своего и их врага Мамая победи» и ныне садится «на царстве Воложьском».
Эта почти как бы дружеская предупредительность нового хозяина Улуса Джучи произвела на Руси вообще и в московском доме в частности благоприятное впечатление. Дмитрий Иванович тут же, не откладывая надолго, послал в Сарай киличеев с соответствующими приветствиями и дарами. Тохтамыш, если он, конечно, неглуп, понимает: своим нынешним успехом он почти всем обязан Москве. Но, похоже, он это понимает, и битва на Куликовом поле произвела на него должное впечатление. Как ни трудно рассчитывать на благородство и постоянство ордынцев, а всё же хотелось бы верить: после 8 сентября могут начаться между ними и Русью совсем новые, достойные отношения. Почему бы и нет, наконец? Главное, лишь бы поняли в Сарае: мы уже не те, на прошлое нас не повернуть, под переломленный хомут не вогнать.
В эти месяцы думалось и чувствовалось русским людям с той повышенной ясностью и остротой восприятия, какая бывает у человека, выздоравливающего после длительной болезни. Испытанное поднимало на новую высоту, откуда и виделось дальше, и многие тяжёлые обстоятельства, что прежде угнетали своей неминуемостью, теперь выглядели как-то мельче, второстепенней, казались легкоразрешимыми.
С таким вот чувством Дмитрий Иванович призвал однажды к себе для беседы своего духовника, игумена Симоновского монастыря Феодора, после чего Феодор отбыл в Киев. Игумену поручалось свидеться с находившимся сейчас в Киеве Киприаном и от имени великого князя московского и владимирского просить его приехать в Москву на пустующую митрополию.