Читаем Дмитрий Донской полностью

Дружно поднял Олег свой город из пепла. Едва минуло пять лет, а уже потемнели дубовые рязанские стены; кому было строиться, построились разом, никто не хотел отстать. Только из слобод еще доносились стуки топоров да возгласы плотников. Да и там торопились достроиться до холодов. Снова стоит город, словно и не было беды. Много на Рязань легло дубов, безотказно давал их Олег своему городу, поредели рощи по-над Трубежом и по Оке-реке. Теперь вся дубовая стоит Рязань.

"Крепка! – помыслил Олег. – Дуб год от года крепче становится".

А спутники, едучи позади, скинули на седла дорожные армяки и чванились дорогими кафтанами перед сотнями глаз, отовсюду – из домов, из щелей, из ворот – провожающих Олега. Когда он въехал на княжой двор, его удивило, что челядь толпится у крыльца. Быстрый глаз тотчас приметил потную, грязную лошадь без седла с татарским тавром на крупе.

"Чей степняк?" – но не спросил: негоже домой вступать с вопросом, будто чужому. Еще отроки не ухватили повод коня, а Олег уже сошел, осторожно ступая на больную ногу. Шестой год рана не заживает, а великому князю не честь хромать. Чтоб не хромать перед народом, норовил с коня сходить у самого крыльца, а в седло вскакивал сразу с порога. Руку б ссекли, не столь бы горевал – шрам на лице, рука ли, ссохшаяся от раны, украшают воина. Нога – не то, князю надлежит проходить между людьми гордо, легко: не к лицу великому князю прыгать, как воробью. Чтобы сгладить свою поступь, Олег, шагая, выпрямлял грудь, высоко вскидывал плечи и не видел, что хромота его от этого усугублялась в глазах людей. Часто приходила досадная мысль:

"Вон Дмитрий из битв невредим выходит".

Однажды боярин Кобяк подольстился:

– А мнится мне, княже, Дмитрий-то трусоват: в походы ходит, а ран не имеет.

Но сам-то Олег знал: Дмитрий не бережется. Оттого и сам всегда в сечу лез, опасался, не дошло б до Дмитрия, что Рязанский, мол, Олег оробел. А небось рад бы Дмитрий сказать: "Князь Ольг робок".

– Нет, Дмитрий Иванович, не дам тебе сих слов молвить!

Молча Олег вошел в сень терема.

– В гридне, княже, гонец ждет.

– Чей?

– Ордынской.

– Пущай. Сперва омоюсь.

– Бает: весть велика.

– С Орды-то? Обождет!

Отрок лил князю воду из ордынского медного кувшина, и вода будто пела, струясь в чеканную лохань, касанье струи о медь рождало звон, похожий на дальнюю песню. Хотелось ее слушать, не расставаясь с теплой струей.

Раздумывая, утирался холщовым рушником: чего может быть с Орды?

Побита, опозорена – не скоро ее голос заговорит русским ушам, да и заговорит ли? Не пожелают ли отныне жить с нами в ладу, проложить твердый рубеж, каков был встарь с половчанами? Не о том ли и весть? Едут, мол, дружбы твоей искать. Вот и выйдет, что чужими руками Рязань ордынский жар загребает. На Москву злы, а с Рязанью сдружиться вздумают.

Он сел на широкой скамье, покрытой черным ковром, и рукой, изукрашенной перстнями, разгладил влажные волосы. В дверь всунулась голова Софрония, княжеского духовника:

– Дозволь, княже.

– Вступи.

Софроний был и умен, и скрытен, а от скрытности казался пуще того умен. Вокруг люди сказывали свои думы открыто, мыслили вслух, и многие Софрония не любили: поп, а голова гола, голос сипл. Но ученость подняла Софрония, и зеленый, кошачий глаз косился на Олега, пока сперва образам, а после князю воздавал он честь.

– Ну, отче? – спросил Олег. – Человек с Орды.

Чего весь дом его торопит? Ниже ли Рязань Орды? Но, уступая Софрониеву слову, Олег послал отрока:

– Кличь!

Оказалось, что гонец уже ждал за дверью; он перешагнул через высокий порог и стал у двери.

Гонец торопливо перекрестился и поклонился князю. Стоял худ, бел.

Одежина испылилась, волосы сбились космами. На белом лице лишь рот пылал и язык жадно облизывал воспаленные губы.

– Что у тебя?

Давно рвавшийся к великому князю через ветры и степи, через тишину и мрак лесов гонец едва раскрыл рот, вдруг задохнулся, словно только что добежал. Покраснел, и только губы без голоса выговорили:

– Батюшка государь…

И слова срывались, застревали, присвистывали, то вдруг вскрикивали, то шептали, пока он сообщил наконец о выступлении в поход всех сил Мамая.

– За обиду карать! – выкрикнул напоследок гонец.

– Да на Москву ведь! – возразил Олег. – За русскую обиду, господине! – настаивал гонец.

– Рязань обиды им не чинила… – Олег быстро вдруг перебил себя самого:

– А Москве о том вестимо ли?

– Одна весть – тебе.

– Кто тебя шлет-то?

– Весть тую на русской двор полоняник Клим донес, Мамаев холоп. От самого Мамая слыхал. А мы сборы зрили.

– Кого же сбирать Мамаю-то?

– Наскреб великое войско.

– Да то ведь поскребыши.

– А тысячев шестьдесят будет. А то и того поболе.

– Ты-то сам кто?

– Твой конник. В Сарае иноческий сан соблюдал для отвода глаз.

– Ну, вели баню согреть. Мойся.

Гонец ушел. Злая радость уже подступала к Олегову сердцу. Вот оно! В Москве не ждут, пируют победу, еще вожский хмель по головам бродит, а уж срублен гроб, что поставит Москва на стол заместо нонешних яств и празднеств. Князь обернулся к Софронию:

– Вот оно, как побеждать Орду.

– В Москву бы слать надо! – осторожно посоветовал поп.

Перейти на страницу:

Похожие книги