14 февраля в церкви Сен-Жермен-л’Оссеруа отслужили панихиду в память герцога Беррийского, за которой последовал сбор средств в пользу солдат и полицейских Карла X, раненных прошлым летом. Горожане были взбешены, вокруг церкви собирались группы, Этьен Араго произнес речь: это издевательство над убитыми повстанцами. Толпа ворвалась в церковь и начала все крушить; никто, впрочем, не пострадал. Дюма глядел на это издали с ужасом: «Если это и было спланировано, я ничего не знал, а если бы знал, держался бы от этого подальше — ведь это была прямая атака на короля. Я заперся на ключ и весь следующий день сидел и работал». Что-то изменилось в нем за два месяца — ведь еще в декабре он рвался участвовать в заговоре во имя республики. Ночью продолжались волнения, 15 февраля толпа захватила дворец архиепископа де Келена («то был один из тех мирских прелатов, которые больше годятся в пастушки, чем в пастыри. Это подтвердилось, когда 28 июля в его доме обнаружили женщину…»), кричала «Долой иезуитов», все рушила и громила. «Черт меня дернул: я побежал в город…» Увидел, как по Сене плывут мебель архиепископа, одежды священников: «последние были так ужасно похожи на тонущих людей…» Он видел за происходящим «руку» Араго, который «чувствовал, что момент подходящий и раздражение можно использовать. Никакого заговора в это время не было, но республиканцы были готовы использовать любые непредвиденные обстоятельства в свою пользу». Уже не «мы», а «они», «эти республиканцы»… У дворца он видел депутатов, в частности Тьера, который уговаривал полицейских не препятствовать действиям толпы. (Возможно, орлеанисты с молчаливого одобрения Луи Филиппа хотели нанести удар по Келену, который поддерживал Бурбонов.) «Пассивное присутствие этих лиц придавало бунту у архиепископства оттенок, которого я не встречал ни в одном бунте ни раньше, ни потом… Это не был бунт людей, полных энтузиазма, рискующих жизнью среди выстрелов; это был бунт в лайковых перчатках, пальто и мундирах; насмешливая, нечестивая, наглая толпа, не имевшая никакого оправдания погрому, который она учинила; буржуазный бунт, самый безжалостный и презренный… Я вернулся домой с горечью в сердце, мне было тошно… Вечером я узнал, что они хотели разрушить собор Парижской Богоматери…»
Ему больше не нравилась оппозиция — никакого конструктива, одна буза; он решил стать мудрым, как Лафайет, и устремиться не против власти, а в нее. Он вновь послал королю письмо с прошением об отставке (в которой фактически давно находился) и опубликовал его в предисловии к «Наполеону». Опять недоверие: слишком наглый текст, не мог он его отправить королю. Судите сами. «Сир, в течение долгого времени я говорил и писал, что я прежде всего гражданин, а уж потом поэт. Близится период, когда я смогу участвовать в правительстве (был возрастной ценз. —
Зимой 1831 года Дюма и Гюго придумали проект театра, где были бы режиссерами своих пьес. Ситуация благоприятна: в верхах шли разговоры о том, чтобы распустить товарищество актеров Французского театра и назначить директора. 23 и 25 февраля в «Театральном вестнике» проект был опубликован: два драматурга вызвались принять театр без субсидий, но с гарантированной государством выплатой двух тысяч франков за каждое (еженедельное) представление классиков — Расина, Вольтера. Расходы театра составляют 1500 франков в неделю, получается прибыль в 500 франков. Газета комментировала: этого мало, придется ставить и современные комедии, но что тогда останется от Французского театра? Согласия не было и между авторами проекта. Гюго писал историку театра Виктору Пави: «Я думал не о руководстве театром, но о владении им. Я хочу быть не директором, а владельцем цеха, где все мое». О Дюма — ни слова.