Сестры пожалели, что приехали в Калифорнию, как только сошли с поезда. От запаха лимонных рощ и монотонного стука нефтяных насосов они затосковали еще сильнее. По ночам сестрам снился родной Нью-Джерси, и они плакали. Одной из них пришлось расстаться со своим женихом, двум другим было уже за тридцать, так что все трое рассудили, что терять им больше нечего. Однако после полудня в окна их дома проникал такой странный свет, что сестры приходили в ужас и с двух часов дня и до самого ужина не могли вымолвить ни слова. Когда начался строительный бум, на их усадьбу стали наступать другие дома. Сестры слышали стук топоров — это вырубались тополя и эвкалипты. По ночам стук продолжался — рабочие возводили каркасы новых домов. Через некоторое время сестры забеспокоились о сохранности своей собственности, а потому обнесли усадьбу забором с коваными воротами, от которых имелось три ключа. Сестры так и не смогли привыкнуть к роскошной обстановке в доме. Мысль о том, что усадьбу купил и обустроил их брат, который к тому же вынудил их переехать в Калифорнию, сделала их жизнь еще горше. Сестры выгнали всех садовников, осушили цементный фонтан бирюзового цвета и продали двух живших в усадьбе крикливых павлинов. Большую часть мебели вывезли на огромных фургонах, а кинозал вообще разнесли по кускам, не оставив ни одного фильма брата. Через некоторое время брат перестал приглашать сестер на вечеринки в свой дом на холме. Вместо этого он раз в месяц присылал им написанные от руки записки и, хотя всегда получал вежливые ответы, в скором времени сдался. А сестры уже практически не покидали пределы их владений.
За исключением одной. Младшая из сестер сбежала и побывала, хоть и на короткое время, замужем. Через несколько лет она внезапно вернулась и осталась в усадьбе, где потом прожила еще долго после смерти старших сестер. Поскольку никто из сестер не оставил завещания, то после их смерти город забрал усадьбу себе и начал ее распродавать по кусочкам. И все же ни один из новых владельцев не тронул самого дома. Так он и стоял, пустой и мрачный, пока землетрясение на Лонг-Бич не раскололо его фундамент и не забросило его башенки в рощу гавайских пальм. Ближайшие соседи сестер поговаривали, что младшая сестра, сбежавшая из дома, родила ребенка, законного наследника, который когда-нибудь вернется и предъявит свои права на имение. И тогда уж всем придется переезжать на новое место, а на территории усадьбы вновь высадят эвкалипты, можжевельник и пышные розовые кусты, выписанные из Нью-Йорка и Франции. И люди даже радовались тому, что у них отнимут их дома, поскольку им надоело обрабатывать бесплодную землю и хотелось все бросить. Возможно, другим здесь повезет больше.
Честно говоря, большинство обитателей улицы Трех Сестер не чувствовали себя настоящими хозяевами своих участков. И все же Лайла, вернувшись из больницы, поняла, что она, наконец, дома. Ее коттедж показался ей чистеньким и милым, а от солнечного света, заливающего комнаты, захватывало дух. Труднее всего Лайле приходилось ночью. У нее опять появилось чувство, что она теряет свою дочь. Дело было в ее упрямстве: она не могла найти в себе сил, чтобы позволить дочери уйти. С каждой ночью ребенок становился все более прозрачным, а его кожа — все более холодной, и Лайла накрывала дочь полотенцем, чтобы та согрелась. Глубокой ночью, когда все вокруг давно спали, Лайла слышала, как ее дочь отчаянно пытается сделать вдох. Но Лайла ничем не могла ей помочь. Ричард спал уже не на диване в гостиной, а рядом с ней. И Лайле, которая боялась его разбудить, оставалось лишь, стиснув зубы, слушать, как хрипит дочь.
Конечно, Лайла понимала, что ей надо проявить сострадание и отпустить ребенка. Днем, когда она об этом думала, все казалось легко и просто. Но ночью она уже не могла с собой справиться, а иногда даже шла на большой риск: тихонько вставала и выдвигала ящик комода. Но с каждым разом ребенок, которого она брала на руки, становился все легче, и через некоторое время Лайла увидела, что он уже не открывает глаза.