Это все, однако, как-то странно, – думал он в машине о своем втором браке. Может быть, это даже больше, чем любовь? Он вспомнил, как она, Нина, лежала на диване, лежала поперек, болтая длинными ногами и смеясь. «Ну, признавайся, чье же это письмо?» Она лукаво прищурилась, она держала письмо перед глазами, но смотрела на него, на Павла. Да, тогда он подумал, что, может быть, у него с нею что-нибудь и получится, с некоторых пор он искал уже не любовь, а брак. Только что, взяв с полки наугад какую-то старую книгу, поднимая с пола это старое выпавшее письмо. Они познакомились недавно, но к нему домой она согласилась поехать в первый раз. В метро он называл ее своей королевой. «Ну да, – смеялась она. – А ты, значит, что, король?» Он заговорил с ней случайно на какой-то выставке, как всегда угадывая «свою женщину» через незаметные почти движения. Уже в баре сказал, что он художник, и, шутя, предложил ее нарисовать, как она хочет. «Я не знаю, как я хочу», – смеясь, ответила она. Он подумал, что она – жизнерадостное существо, и улыбнулся, в последнее время на душе было черно и он сильно пил. Они договорились пойти в какую-нибудь старинную галерею, чтобы выбрать прообраз для ее будущего портрета. Ему нравилось, как она одевала эти бесшумные мягкие тапочки в гардеробе Третьяковки, чтобы скользить потом между картинами, рассказывая о которых он, конечно же, был король, его любимые Коровин и Врубель, живое и мистическое, как две тропинки, по которым стоит продвигаться одновременно. Она ничего не понимала в картинах, но чувствовала их как-то по-своему, нутром, и он радовался ее наивности, словно бы одновременно был и в музее и на природе. Она была красива и перед Фальком он даже попробовал ее поцеловать, уже представляя ее обнаженной и то, как он будет ее ебать, но она отстранилась, с усмешкой прибавив, что делает это только в лесу… Это пожелтевшее письмо, выпавшее из взятой ею наугад книги было письмо его давно умершей жены. Тогда он подумал, что это жест бога, вот так ему, Павлу, указывающего. Она смеялась на диване, на этом красном диване, где до нее смеялись многие женщины и довольно часто за деньги. Она не знала, что и после их знакомства он иногда навещал Клару, как бы это не было подчас мучительно и нелепо, словно он играл не свою роль. А в чем его роль? Может быть, Вик понесет дальше то, что он так и не сумел даже приподнять, хотя, скорее всего, не так уж и стремился, его проклятое семидесятничество, великий отказ и уход, нежелание продаваться под банальным флагом антисоветизма, нежелание играть в постмодернистские игрушки нового времени. Как это сказано у Кьеркегора в «Страхе и трепете» (Павел Георгиевич долго учил эту цитату наизусть): «Когда дети в свободный день уже к двенадцати часам переиграли во все игры и теперь нетерпеливо говорят: «Неужели нет никого, кто знал бы новую игру?» Разве это доказывает, что эти дети более развиты и продвинуты, чем дети того же самого или предыдущего поколения, которые сумели растянуть известные им игры на целый день? Не доказывает ли это скорее, что у этих детей не достает того, что мне хотелось бы назвать очаровательной серьезностью, которая принадлежит игре?» Длинная цитата, но достойная, чтобы вызубрить ее наизусть. Нежелание продаваться… А может быть, неумение? Как это хорошо сделали другие, посмеявшись над поддельными знаками империи, да нет, он не против перемен, просто он никогда не любил умного искусства, а любил религиозное, и хотел остаться таким же, каким был когда-то раньше.