— А князь Галицкий, Даниил? О нем что скажешь?
— Еще пуще Белы — черт! Нахрапистый, загребущий. Ах, красавица Ак-ханум, если б ты только знала, душа моя, как приятно заблудшему путнику вкушать хлеб и вино в обществе столь лучезарнейшей госпожи, поистине, затмевающей солнце! Ах!
Ратников скривился: черт старый! Словесные кружева умело плел — не откажешь.
— Ах, царь, царь Батыга Джучиевич… не жалует он меня, многогрешного, нет… Не дает войско, даже и выслушать не хочет.
— Знать — занят.
— Хм, занят…
— Ты, князь Мисаил, по многим землям странствовал…
— Да уж, помотался немало. И вот что хочу сказать — очень уж мне хочется в Монголию, на Гуюка взглянуть, на матушку его Туракину-хатун, почтение свое засвидетельствовать. Ты сама-то, душа моя, не думаешь туда съездить?
— Нет пока.
— А зря, зря. Говорят — сам царевич Сартак хочет. Вот прямо сейчас, по зиме.
— Сартак? — голос красы степей дрогнул. — Откуда ты, князь, про царевича знаешь? О том, что он ехать хочет?
— Так о том, душа моя, все давно знают. Надо ему ехать, надо! Да и тебе бы не худо. Подумай сама…
— Я подумаю.
— Вот-вот. Давеча слыхал, как Берке-князь про царевича и про тебя, госпожа, плохие слова говорил.
— Что за слова?
— Ой! И язык-то произнести не поворачивается. Чую, одна у тебя защита — в Монголии. Ехать, ехать надобно.
Ратников при этих словах едва не поперхнулся: вот ведь гад! Правильно предупреждал Савва — Мишка Черниговский интриговать начнет, ему терять нечего. А для Ак-ханум, между прочим, поездка к Туракине и Гуюку — прямая гибель! И она про то знает, но… если поедет Сартак… А князь ведь к нему обязательно наведается!
— Ах, душа моя… это что за девица? Ну вот, которая только что вино приносила.
— Анфиска, рабыня моя.
— Анфиска-рабыня… Душа моя, госпожа лучезарнейшая, ты в кости играешь?
— Иногда.
— Давай-ка бросим, а? Так, от скуки. Я сани свои поставлю, а ты… да хоть ту Анфиску. А? Сыграем?
— Нет… может, в следующий раз. Ты ведь, князь, заглянешь еще?
— Обязательно, лучезарнейшая, обязательно! Так я у тебя заночую?
— Ночуй. В гостевой зале места много. А слуг твоих я уже велела покормить.
— Вот и славно, ай, славно, гостеприимнейшая госпожа. Давай-ка, выпьем… От так… Хорошо винцо-то, вкусно. Где только берете такое? Из Кафы? Можно и еще выпить… не грех… Госпожа моя! Ты мне ночью-то Анфиску-рабыню пришли… почесать на сон пятки. Пришлешь?
Ничего интересного Ратников больше не услышал, да и гость что-то уж очень быстро захмелел, да так, что вскоре послышался храп.
— Утчигин, Уриу! — громко повала хозяйка. — Тащите гостя в опочивальню. Да… скажите, чтобы Анфиска к нему заглянула… буде проснется если.
Ак-ханум, Ак-ханум… Сама себе госпожа, повелительница рабам да слугам. А времена-то для женщин стоят черные — куда не кинь, что в Европе, что в Азии, что на Руси-матушке. Лет в двенадцать-тринадцать девок (любых — и знатных, и простолюдинок) выдавали замуж (безо всякой, конечно, любви, по родительскому расчету), лет в четырнадцать юная, жена рожала первого ребенка… и потом дальше — по одному почти каждый год, пустыми женщины не ходили, кто бы позволил, да и противозачаточных средств не было. Вот этак к тридцати годам — пятнадцать рожденных детей, из которых семь-восемь умирало во младенчестве, не дожив и до года, да еще пяток — сразу после. Таким образом, до детородного возраста доживало трое — четверо. И опять — в тринадцать лет замуж — и рожать, рожать, рожать…
Такие соломенные вдовушки, как Ак-ханум, — редкое исключение.
— Ты здесь, Мисаиле?
Господи… до боли родной голос!
Поставив кирпич на место, молодой человек рванулся к двери:
— О, моя госпожа!
Ак-ханум явно была под хмельком — раскрасневшаяся, веселая, к тому же еще и пошатывалась, что у монголов зазорным не считалось. Ну, выпила немножко женщина, в луже-то ведь, в грязи, не валяется? А даже и валялась бы… Ну, хорошо человеку — и что? Вина-то совсем не пьют только больные и сволочи.
— М-м-мисаил… — с размаху усевшись на ложе, Ак-ханум поставила на пол принесенный с собою кувшин. — Кружки-то у тебя найдутся?
— Найдутся и кубки! Ты ж сама дарила… забыла уже?
— Дарила… да… У меня тут сегодня гость был… ох и молотило!
— Что-что? — Ратников проворно разлил вино.
— Языком, говорю, молотит, как ботало колокольное. Но послушать интересно. Выпьем! А то свалился гостюшка, захрапел, а я ведь только во вкус вошла.
Выпили… видно было, что госпожу повело, глазки-то заблестели… Миша ничего такого про нее и не думал, только хотел в опочивальню отнести, поднял на руки…
— Н-нет! — хлопнула ресницами Ак-ханум. — Оставь меня здесь… И поцелуй… Крепко-крепко!
Как галантный кавалер, Михаил конечно же исполнил просьбу… А потом — опять же, по велению госпожи, снял с нее пояс… обнажилась грудь, изящная, набухшая, твердая, Ратников впился в нее губами, начал целовать, стаскивая с красавицы дэли… а вот уже поласкал, погладил пупок, спинку… обнял, прижал к себе, уложил на ложе и, покрывая поцелуями гибкое манящее тело, стащил с девушки шальвары…
— Мисаил…
— Да, краса моя?
— Ты потом… утром, гостюшку развлеки, а? А я посплю.