Когда-нибудь он нас всех достанет, обещал он. Когда-нибудь мы ему за все заплатим.
— Но мы так и не заплатили, — сказала я Винсу на нашем втором и последнем сеансе. Когда я пришла к нему снова, он объяснил, что уходит с этой работы; он даст мне имя и номер телефона другого психотерапевта.
— После того как родители развелись, я осознала, что отсутствие отца в моей жизни, как ни печально, пошло мне
— А вы представьте, какой была бы ваша жизнь, если бы у вас был такой отец, который любил бы вас, как и положено настоящему отцу, — возразил Винс.
Я попыталась вообразить такое детство, но мой разум невозможно было заставить проделать подобный трюк. Я не могла расписать эту ситуацию в виде списка. Я не могла рассчитывать на любовь или безопасность, уверенность или чувство принадлежности. Отец, который любит тебя так, как положено отцу, был чем-то большим, чем любые его составные части. Он был как тот самый белый вихрь на плакате, висевшем за головой Винса. Он был одной гигантской необъяснимой вещью, которая содержала в себе миллион других вещей. И поскольку ни одной из таких вещей у меня никогда не было, я опасалась, что не смогу найти себя внутри этого огромного белого водоворота.
— А что вы можете сказать о своем отчиме? — спросил Винс. Он бросил взгляд в блокнот, лежавший на его коленях, наверное, читая каракули, нацарапанные им в прошлый раз.
— Эдди. Он тоже отстранился, — сказала я легким тоном, будто это для меня ничего не значило, будто это почти развлекало меня. — Это долгая история, — добавила я, отведя взгляд к часам, которые висели на стене рядом с плакатом. — Да и время наше почти кончилось…
— От ответа у доски спас звонок, — проговорил Винс, и мы оба рассмеялись.
В тусклом свете уличных фонарей, который просачивался в мою комнату в Сьерра-Сити, я видела очертания Монстра и перо, которое подарил мне Дуг, прикрепленное к раме. Я думала о корвидологии. Гадала, действительно ли это перо — символ, или оно просто безделушка, которую я таскала с собой. Я одновременно и придавала вещам огромное значение, и не верила во всю эту запредельную чушь. Я была одновременно и искательницей — и скептиком. Я не знала, к чему приложить свою веру, и есть ли нечто такое, к чему ее приложить. Даже не могла с уверенностью определить, что на самом деле означает слово «вера» во всей его сложности. Мне во всем виделась и возможная мощь, и возможная фальшивка. «Ты — искательница, — сказала мне мама, лежа в больничной постели в последнюю неделю своей жизни, — как и я». Но я не знала, что именно искала моя мать. Да и искала ли она что-нибудь? Это был единственный вопрос, который я ей не задавала. Но даже если бы она сказала мне, я усомнилась бы в ее словах, заставляя объяснять, что такое духовная реальность, спрашивая, как ее можно доказать. Я сомневалась даже в тех вещах, чью истинность доказать было возможно. «Тебе следовало бы ходить к психотерапевту», — говорили мне все после смерти матери. И в конечном счете — в бездне самых мрачных моментов того года, который предшествовал походу, я это сделала. Но веры в докторов у меня не было. Я так и не позвонила другому терапевту, которого рекомендовал Винс. У меня была проблема, которую не мог разрешить ни один психотерапевт, — скорбь, которую не мог смягчить ни один мужчина ни в одной комнате.
Я гадала, действительно ли это перо — символ, или оно просто безделушка, которую я таскала с собой.
Я выбралась из постели, завернулась в полотенце и босиком вышла в коридор, минуя дверь Грэга. Дойдя до ванной, захлопнула за собой дверь, повернула кран и легла в ванну. Горячая вода была подобна волшебству, ее грохот наполнял комнату, пока я не завернула кран. И тогда воцарилось молчание, которое казалось более безмолвным, чем прежде. Я откинулась назад, легла спиной на идеально выверенный изгиб фарфора и уставилась в стену, а потом услышала стук в дверь.
— Да-да? — проговорила я, но ответа не было, лишь звук шагов, удаляющихся по коридору.
— Здесь уже кое-кто есть, занято, — сказала я погромче, хотя это было очевидно.
Я протянула руку, достала мочалку с полочки возле ванны и принялась тереть себя ею, хотя была уже чистой. Я терла и терла лицо, и шею, и горло, и грудь, и живот, и спину, и ягодицы, и руки, и ноги, и ступни…
«Первое, что я делала, когда каждый из вас рождался, это целовала вас с головы до ног, — рассказывала мама мне, брату и сестре. — Я должна была сосчитать каждый пальчик, каждую ресничку. Я проводила пальцами по линиям на ваших ладошках».
Я не помнила этого — и все же никогда этого не забывала. Это было такой же частью меня, как и слова отца, грозящего, что он выбросит меня из окна. Даже в большей степени.