Здесь следует привести – вкратце и простыми словами – кое-какие сведения, касающиеся обвиняемого. Ранее он жил в Нью-Джерусалеме, что стоит на берегу северного рукава речки Литтл Стоуни. Когда в Маммон-хилле открылся прииск, – а было это перед самым началом золотой лихорадки, – Гилсон перебрался туда. Да и не он один: от этого недуга Нью-Джерусалем обезлюдел, как после чумы. Новое месторождение открыли, что называется, в самую пору для мистера Гилсона, поскольку Комитет бдительных дал ему понять, что Нью-Джерусалем не может далее гарантировать ему ни процветание, ни самую жизнь. Перебираться на старые прииски ему было не с руки, поскольку там его хорошо помнили, вот он и выбрал Маммон-хилл. Сложилось так, что вскоре за Гилсоном последовали и все его гонители, так что пришлось ему держать себя в рамках. Впрочем, доброй славы он так и не снискал – никто слыхом не слыхивал, чтобы Гилсон хотя бы день посвятил честному (и легальному) труду, если не считать покер, конечно. Поговаривали даже, что по ночам он моет золото в чужих желобах.
Среди недругов Гилсона, твердо уверенных в его неправедности, самым непримиримым был мистер Брентшоу. Он при всяком случае – как удобном, так и неудобном – заявлял, что готов доказать прямое участие Гилсона в набегах на желоба. А тем, кто держался иного мнения, предлагал наделать в теле окошек, чтобы через них светило солнце. Ясно, что никто не оспаривал его убеждения, даже тот смирный джентльмен, которого они затрагивали более всех прочих. И даже если Брентшоу был пристрастен, все равно местные геродоты отметили, что в один прекрасный вечер Гилсон продул у Бентли в «фараон» больше золотого песка, чем мог честно заработать на покере со времен основания прииска. Наконец мистер Бентли – наверное, опасаясь потерять более выгодного клиента, каковым был мистер Брент-шоу, – перестал пускать Гилсона к игорному столу. Он просто и категорично заявил ему, что право просаживать деньги «в этом заведении» является привилегией, каковая зависит от, проистекает из и зиждется на доброй славе мирской и незапятнанной коммерческой репутации.
Вот тут-то маммон-хиллское «общество» и занялось вплотную судьбой человека, которого один из респектабельнейших его сочленов почел долгом обличить, пусть даже и с некоторым ущербом для своего бизнеса. Тут еще надо сказать, что переселенцы из Нью-Джерусалема до времени смотрели на художества Гилсона сквозь пальцы, что объяснялось некоторой юмористичностью ситуации: они ведь изгнали паршивую овцу оттуда, откуда и сами вскоре подались, причем именно туда, где сами же вслед за ним обосновались. Так или иначе, все граждане Маммон-хилла пришли к единому мнению. Никаких дискуссий не было, просто все наконец уверились, что Гилсона пора бы вздернуть. Но в этот кризисный период тот стал меняться к лучшему, если не в душе, так хотя бы во внешних проявлениях. Может быть, перемена произошла вследствие того, что Бентли изгнал его из своего «заведения», а больше золотой песок нести было некуда. Как бы то ни было, набеги на желоба прекратились. Но натуру враз не поменяешь, и Гилсон все еще держался – по привычке, должно быть, – той неверной дорожки, по которой и прежде шествовал к вящей выгоде мистера Бентли. Не снискав удачи в новом для себя жанре – разбое на большой дороге, если вам угодно так называть невинные шалости на перекрестках, – он испытал себя в конокрадстве и потерпел крушение как раз в тот самый миг, когда, казалось, его паруса поймали-таки попутный ветер. Однажды ночью, туманной и лунной, мистер Брентшоу догнал на дороге человека, который явно спешил уехать подальше. Брентшоу взялся за поводья, с помощью которых Гилсон управлял гнедой кобылой мистера Харпера, фамильярно потрепал конокрада по щеке длинным стволом флотского револьвера и осведомился, не будет ли тому угодно вернуться в его компании в Маммон-хилл.
Воистину, вляпался Гилсон крепко.
На следующее утро он предстал перед судом, который признал его виновным и вынес смертный приговор. Чтобы завершить повествование о его земном пути, нам осталось только повесить его, а потом перейти к завещанию, которое он с немалыми трудами составил, сидя в своем узилище и вдохновляясь, похоже, какими-то неясными представлениями о призе, полагающемся поимщику. Согласно этой бумаженции все имущество Гилсона переходило его «позаконному душеприкасчику», каковым назначался мистер Брентшоу. При этом оговаривалось, что законную силу завещание обретает только в том случае, если наследник собственноручно вынет тело завещателя из петли и «покладет в ясчик».
В общем, мистера Гилсона… хотел было я сказать «порешили», но потом счел, что и так уже злоупотребил в своем повествовании жаргонизмами; да и способ, воплотивший положения закона, куда лучше описывается термином, который судья употребил, объявляя приговор. Короче говоря, мистера Гилсона вздернули. По прошествии положенного времени мистер Брентшоу, тронутый, надо думать, простодушием завещания, пришел под Перекладину, чтобы снять плод, вызревший на ней не без его стараний.