Он надвинул маску, сверху накинул капюшон плаща, так что ни одного рыжего вихра не выбивалось наружу, а затем нырнул в тень sottoportego и скрылся из виду.
Мы с Ревеккой выбрали в café уголок потише и уселись за столик. Я никогда прежде не бывала в подобном заведении — в самом ли гетто или за его пределами, — поэтому посматривала на посетителей, стараясь понять, как здесь лучше себя вести. Оказалось, что правил поведения как таковых нет: евреи и неевреи сидели вперемешку и все вместе оживленно болтали. Кроме родного итальянского я уловила еще с полдюжины говоров; разноязыкая молвь плясала по комнате, словно призыв и отклик вавилонского хора, и все это — под аккомпанемент звона бокалов, стука глиняных кружек и шипения паровых струй.
Среди мужчин я заметила и женщин — из самых разных сфер жизни — и подумала, что многое бы отдала за возможность так же ходить куда вздумается. Мне вдруг стало ясно, что все запреты суть безнадежная попытка предотвратить то, что уже происходит повсеместно и что, наверное, вообще невозможно полностью прекратить: нет ни таких стен, ни стражей, ни ворот, которые заставили бы венецианцев жить друг с другом врозь. В конце концов, все смешиваются во время карнавала, когда любой носит маску, и длится это ни много ни мало — целых шесть месяцев.
Я была всего лишь четырнадцатилетней девчонкой, но тем не менее поняла в тот мой первый вечер в настоящем café, что принудительное разделение венецианских жителей в остальную часть года — лишь увертюра к куда более грандиозному торжеству. В эти месяцы воздержания и покаяния мы разыгрываем свои отдельные роли — аристократа в черном облачении или обитателя гетто в желтой шляпе, исполненного важности гондольера или жеманной девицы, священника или проститутки, приютской сиротки или ухоженной дочери богатых родителей — мужчин и женщин всех сортов и видов. И только месяцы карнавала представляют истинную картину жизни в la Serenissima, когда каждый может обернуться тем, кем всегда мечтал, и делать все, на что духу хватит.
В ту ночь, сидя за столиком рядом с Ревеккой и Сильвио и прислушиваясь к царящей вокруг веселой какофонии, я осознала, что эта свобода доступна и мне — стоит только пожелать. Казалось, большего открытия я не делала за всю свою жизнь.
Ревекка заказала нам угощение. Смуглый официант, обслуживший нас, очевидно, ничуть не интересовался тем, кто я такая, место ли мне здесь. За шутками и приятной беседой, поддавшись очарованию этого удивительного заведения, я и вправду едва не забыла, зачем меня привезли в гетто.
— Scusi,64 синьора Ревекка, — начала я, едва пригубив ароматного пенного напитка. — В своей записке вы упомянули, что у вас есть для меня какие-то сведения.
— И она заслужила вознаграждение, не так ли, Ziétta?
Я удивилась, что Сильвио обращается к ней так запросто — на ты и «тетушка». Впрочем, они ведь проводили вместе за работой день за днем, и Ревекка, конечно же, успела сильно к нему привязаться.
— Что ж, — задумчиво улыбнулась Ревекка, — надеюсь, мои вести послужат достойным вознаграждением за тот великолепный концерт, который синьорина вместе с il Prète Ròsso подарила нам сегодня вечером.
Сильвио взял меня за руку:
— Речь о медальоне, Аннина.
Я озадаченно уставилась на него:
— Но ведь ты говорил, что нет.
— Я говорил, что ты не то подумала — вот что я говорил!
Сильвио расцвел улыбкой — она у него и сейчас самая очаровательная.
Я ждала продолжения без всякого тревожного замирания в сердце, как бывало прежде. Может быть, после импровизированного концерта на campo я успокоилась, все-таки выступление потребовало от меня изрядной храбрости. А может быть, я прониклась невиданным ощущением свободы — столь многоликой, что ранее и предположить было невозможно. Мне по-прежнему безумно хотелось разгадать тайну медальона, понять, почему именно Франца попросили передать его мне, но вышло так, что дверь, которую я надеялась отпереть этим ключом, вдруг распахнулась сама по себе.
Я еще отхлебнула чудесного напитка, наслаждаясь его ароматом, и затем повернулась к Ревекке, приготовившись слушать ее рассказ.
— Ты, верно, слышала, как я сегодня упоминала о моей сестре Рахили, земля ей пухом! — начала Ревекка свое повествование. — Она была, как и ты, чрезвычайно одарена в музыке. Мама назвала ее в честь другой Рахили, которая пела столь восхитительно и стала так знаменита, что ей наравне с христианами даровали свободное право переезжать в своей гондоле от палаццо к палаццо и выступать перед знатью. Наша Рахиль, как и ты, была скрипачка. К четырнадцатилетнему возрасту она усвоила все, что могли ей преподать учителя музыки в нашем гетто. Тогда наш отец, обладавший некоторым влиянием, использовал свои связи, чтобы нанять ей священника-музыканта, обучавшего скрипичному искусству воспитанниц «Ospedale della Pietà» — дона Бонавентуру Спаду.
Я вспомнила, что о нем уже говорила мне сестра Лаура. Это он был предшественником нашего маэстро и крутил любовь с Ла Бефаной.