«Скажи да, – думаю я. – Скажи да!» Но Петер молчит.
Он отпускает руль, вынимает из кармана губную гармонику и прикладывает ко рту. Из нее вырывается громкий, фальшивый звук. Потом он говорит:
– Из речи этого подлеца никто и слова не разобрал!
– Сыграешь мне песенку? – прошу я.
– В другой раз.
– Обещаешь?
Мы встречаемся взглядами и смеемся – из-за обещания, из-за той выходки. А может, потому, что нам просто приятно смеяться вместе.
– Хорошая была акция, правда? – говорю я.
– Это точно. – Петер прячет руку с гармоникой обратно в карман. – Хотя боевики[13] из НСД и постарались на славу.
Я киваю. Несколько школьников тогда угодили в больницу.
– Тебя это пугает? – спрашиваю я. По моему голосу понятно, на какой ответ я надеюсь.
– А ты как думаешь? – Петер хохочет. Он снова берется за руль, слегка наклоняется ко мне и щурит глаза. – Нет, милая Фредди, конечно, нет.
«Милая Фредди». Когда он так меня зовет, сразу подгибаются коленки и заходится сердце.
– Я такой же, как ты, – говорит он. – За словом в карман не лезу, и сам черт мне не страшен…
Я про себя ничего подобного не говорила, но приятно, что он так обо мне думает.
– …и все же…
– Петер! – В дверях бакалейного магазина возникает его отец с сигаретой в углу рта. Скрюченный старик, страдающий ревматизмом и болезнью легких. – Магазин закрывается, а ты еще не все доделал, олух несчастный! – Он заходится булькающим кашлем.
Петер снова поворачивается ко мне.
– А вот и он!
– Без тебя он как без рук, – говорю я.
– Только он сам этого не понимает, – с улыбкой отвечает Петер.
Трудно, наверное, жить с таким отцом, думаю я. Но заставляю себя вежливо улыбнуться и кричу: «Здравствуйте, менейр Ван Гилст!» – хотя на ответ рассчитывать не приходится. Мама говорит, мы для него – сброд, потому что она в разводе. Так что я всегда веду себя с ним особенно вежливо. Мама тоже, но в его лавке она и мешка муки не купит.
Над нами раздается гул самолетов. Мы задираем головы, но небо пасмурное, ничего не видно, и сирена воздушной тревоги молчит.
– Смотри! – шепчу я.
По другой стороне улицы идут двое немцев в форме. Переходят дорогу и заходят в бакалею. Оттуда пулей вылетает серая кошка. Отец Петера идет внутрь вслед за солдатами. Вот как! Значит, он как ни в чем не бывало обслуживает фрицев? Хотя не исключено, что он не может отказаться. Кто знает?
Петер переводит взгляд с солдат обратно на меня.
– У меня просто нет времени, – говорит он.
– На что?
– Чтобы заниматься тем же, чем и ты!
Мне хочется дотронуться до его руки. Но я останавливаюсь. На ум приходят мамины слова, и я говорю:
– Мир больше твоего отца! Стейн ведь тоже может помочь ему в магазине.
Петер засовывает руки в карманы.
– А где ты видишь Стейна? Он сейчас работает за городом, у одного фермера, даже ночует там. Здесь почти не бывает.
– А, – говорю я. – Жалко.
Вдвойне жалко! Я бы и рада свести Стейна с Трюс. Стейн и Трюс, Петер и я – как было бы чудесно! Но Трюс не слишком романтичная особа. Она наверняка останется старой девой. А Стейн, значит, дома не появляется.
Петер слегка пожимает плечами. В его взгляде сквозит сожаление.
– Если бы была жива мама, а папа не болел, я бы вам помог, – говорит он.
Я вижу, что Петер украдкой посматривает на меня. И он это замечает. Наши взгляды то и дело пересекаются, и я улыбаюсь. Киваю. Я верю ему. Конечно, верю.
Серая кошка трется о его ноги, но он, похоже, даже не замечает. Вдруг я понимаю, что мы неотрывно смотрим друг другу в глаза. Прямо как намагниченные. Я сижу на велосипеде, так что голову задирать не приходится. Мы все смотрим и смотрим друг на друга, целую вечность. Даем понять то, что не смеем сказать вслух. Петер слегка улыбается. Он такой большой, а взгляд у него мягкий. Невыносимо мягкий. Моя рука хочет дотронуться до этого лица, провести пальцами по этому хохолку, коснуться этого тела, а мое тело хочет быть к нему ближе, еще ближе, но я слышу собственный голос:
– Ну что, пока!
И я ставлю ноги на педали и срываюсь с места.
– Куда ты? – кричит Петер мне вслед.
– Никуда!
– Можно с тобой?
Но я уже сворачиваю на соседнюю улицу, потом на другую и только тогда позволяю себе отдышаться, вздохнуть глубоко-глубоко и широко улыбнуться.
Через полчаса – уже почти стемнело – я прогуливаюсь с Абе по парку Кенау. Он приобнимает меня за плечи, я его – за поясницу. В свободной руке я несу мамину сумочку. Ох уж этот Абе: рубашка выпростана из брюк, на лице – веселая усмешка, на голове кепка набекрень. Я хихикаю. Ведь девочкам, гуляющим с кавалерами, полагается хихикать. То и дело я кладу голову ему на плечо, на ворсистую ткань его прокуренной коричневой куртки, и в носу свербит от резкого запаха дыма.
Между нами висит странное напряжение. Но мы – Абе и я – не существуем. «Нас» нет.
Если бы я шла с таким верзилой, как Тео, или с кем-то вроде Сипа или Румера, это привлекло бы внимание. А с Абе – нет. Ну и прекрасно, ведь он единственный, с кем я чувствую себя более-менее свободно.
– Двое больших детей, – пошутил Франс. – Ничего необычного.
Абе уже за двадцать, но он рассмеялся! Ну а мне не до шуток.